Помощник. Книга о Паланке — страница 41 из 80

Речан прислушался. Из сада донеслось девичье пение. Он встал и присмотрелся. Между деревьями были натянуты красные и зеленые провода от военных полевых телефонов. На них висело белье. А под ними расхаживала молодая прачка Нела Лаукова. Смотрела, высохло ли белье. Под мышкой у нее была плетеная корзина, в которую она складывала то, что уже было сухим, и пела: «Шугай, Шуга-ай, домой поспешай! Дома тебя жду-ут, твои вороные некормленые ржут, некормленые ржут…»

Когда она тянулась за прищепкой, у нее обнажались гладкие белые крепкие икры. Ловко и проворно снимала она прищепку за прищепкой, стягивала белье и складывала в корзину, а прищепки — в большой карман цветастой юбки. Она сама, наверное, так же как выстиранное и высушенное или еще не досушенное белье, должна была пахнуть солнцем, синькой, ветерком, свежей зеленью, мылом и холодной водой.

Мясник даже не понял, что ее движение по саду становилось в его глазах все более замедленным.

Медленным, плавным движением обнажая светлые нежные волоски подмышки, Нела обнимает корзину сильной стройной рукой с заметными кружочками от оспы, встает на пальчики под веткой ближайшего дерева, поднимает ее свободной рукой над своей светловолосой головкой, более светлой, чем цветы на этой ветке, смотрит на крону каштана, переходит к следующему шнуру, мягко ступая по траве, подходит к белоснежным спальным простыням, которые вздувает ветерок… понемногу начинает возноситься все выше и выше, ее движения в воображении Речана все более замедляются, на миг она застывает над травой, ее волосы, золотистые, как сноп спелой пшеницы, развеваются на ветру, медленно, как будто нехотя, она оборачивается к нему, сонно усмехается, жмурится от солнышка, исчезая на мгновение в его сиянии, что-то весело, но и слегка вызывающе кричит ему и уже опускается стройно, плавно, все медленнее, слегка неловко, падает в густую, мягкую траву, потягивается, спокойно дышит, юбка закрывает, прячет теперь ее сильные ноги цветным розовым покрывалом, она раскидывает руки… белые простыни вздувает ветерок…

Речан очнулся. Кто-то окликает прачку из-за забора. Голос ему знаком. Да это аптекарь Филадельфи. Вечно бегает за ней, надоедает, преследует.

Когда-нибудь он на этого типа донесет!

Прекрасное видение исчезло, и у него теперь точно такое чувство, как тогда, когда мальчиком он бежал по лугу и наступил босой ногой на косу.

Он только робко мечтает об этой девушке. Он думает о ней почти как старший брат или отец. Ему хотелось бы посидеть рядом с ней, облокотиться о дерево и слушать ее. Она бы что-нибудь рассказала ему… он снял бы свои тяжелые сапоги, босиком побродил бы по свежей траве, потом лег бы, вытянулся и заснул. Если она ему и снилась, то по большей части у ручья, где-то в лесу, утром, на заре. Чаще всего так, хотя бывали и более откровенные сны.

Он мечтал о нежности и холодном ручье, прозрачном и чистом.

Он не мог привыкнуть к враждебности своей семьи, как все еще не привык и к южной духоте, тучам мух, пыли, к странному и грустному южному пейзажу, бесконечному, монотонному лягушачьему концерту, который вечер за вечером долетал сюда со стороны болот вместе с тучами комарья.

На этих улицах было немало мужчин, которые из-за Нелы не могли спокойно сидеть на месте и думать о собственных женах.

— Выходит, с тобой, божий человек, каши не сваришь…

Он судорожно повернулся к лестнице. Там стояла жена.

— Что я, белены объелся? — набросился он на нее. — Не допущу, чтобы меня упрятали в каталажку! Чего ты злишься? По-моему, у тебя есть все, так что оставь это и уймись! Ох, уж больно высоко вы метите! А в котором часу, интересно бы узнать, вы вернулись с этого… с курорта? Мне что, в этом доме уже ни о чем не говорят?

— Подожди, придет время, — ответила жена спокойно, хотя кипела от злости, — и тебе действительно ничего не будем говорить… а то ты сразу начинаешь прыгать, будто тебя кольнули в задницу. Значит, опять начинаешь… Опять, значит, показал, что ты хозяин, опять показал себя… А почему тебя волнует, где мы с Эвой были? Да, нам приходится одним бывать на людях… ты ведь даже не соизволишь прилично одеться… а позорить себя, Штевко, мы не позволим. Я это уже говорила тебе. Так что вернулись мы, милок, ночью, потому что нам было весело. Не волнуйся, мы были там с подругами. Не бойся, я за дочерью присмотрю получше, чем ты. А что? По-твоему, я должна сидеть дома в четырех стенах и дожидаться, пока сюда забредет какой-нибудь зятек? Или ходить вместе с тобой?.. — Она показала на его одежду. — Ты бы пошел с ней вот в таком виде?

— Ну ладно, ладно… Мне что, ходите, развлекайтесь, но возвращаться ночью?! И мне ни слова!

— Тебя, кажись, снова забирает твоя мерзкая хворь? Снова начинаешь ревновать, а? У тебя, что же, мало было из-за этого неприятностей? Ты опять готовишь дочке новую беду? А? Опять тебе захотелось?

— Да, говорю тебе… хватит, уймись, — отозвался он, больно задетый намеком, — поразвлечься надо, только прилично… прилично… а так я, ты ведь сам знаешь, ничего против не имею, ходите…

— Ну так чего же ты хочешь?

— Хочу, чтобы мы здесь жили достойно. Как когда-то, когда про меня говорили, что я торговец, с которым в честности никто не сравнится. И вы с Волентом не будете больше водить меня за нос и кормить баснями. Я не желаю все время жить в страхе. Теперь я за всем следить начну сам.

— Добро, — сказала жена совсем спокойно, почти равнодушно. — За чем ты хочешь следить? Волент плохо торгует?

— Плохо? Этого я не говорил…

— Или я плохо веду бумаги? — Речанова не поддалась панике. — Наши счета, мой дорогой, может самый что ни на есть дотошный налоговый инспектор вертеть хошь так, хошь этак, как ему вздумается. А в общем, можешь с бумагами возиться сам, посмотрим, как это у тебя получится. Сделай одолжение.

Он остыл. И даже не пытался скрыть этого. На него наводил ужас самый ничтожный чиновник. Нет, с властями он обращаться не умел. А она — наоборот. И почерк у нее был красивее, и в бумагах она разбиралась намного лучше, их ужасный чиновничий язык ей был ясен: выписывала чеки, составляла заявления, вела переписку, запросто могла выхлопотать что надо в налоговом управлении, в страховой компании, в банке, мясник во всем этом полагался только на нее, в особенности если приходил чиновник из Экономического контрольного управления, страховой агент, санинспектор или ветеринар. На нее и на Волента. Во время таких визитов он тут же терял присутствие духа и дар речи. Всех посетителей и гостей Волент вел к ней. И она принимала их дома и морочила им голову. И все уходили довольные и не с пустыми руками. Как, к примеру, Дюряк из управления, который на бойню только заглянул и тут же сам отправился наверх.

— Против этого я не возражаю. Признаю, что ты лучше разбираешься в делах, — начал он нехотя, — но то, что у тебя все в порядке, еще ничего не значит… В один прекрасный день у него что-нибудь обнаружат, на чем-нибудь его накроют, кто-нибудь донесет… и мы сядем в лужу. К нашему дому подъедет машина, из нее выйдут господа с дорогими портфелями… и начнется. «А это у вас откуда? Это стоит столько-то, это — столько, дом, грузовик… откуда у вас все это, если вы назвали столько и столько? И что ты тогда будешь делать, а? Вашего приказчика поймали жандармы на такой-то незаконной сделке… Пани Речанова, это запрещено, и вы знали об этом. Пан Речан, вы отвечаете за бойню, вам ее доверили… Приказчик тут ни при чем. Он — помощник, а помощник делает только то, что ему прикажет мастер». Ну? Что ты тогда запоешь? Что запоешь, когда нам запретят вести собственное дело, заберут бойню, как кое с кем уже случилось?

— Штефан, — прервала его жена, — я тебе свое сказала. Я тебе сказала, что ты здесь только и знаешь, что охаешь да ахаешь. Если бы мы поступали по-твоему, так и сейчас были бы голые-босые, как сюда прибыли. И вот что! Я к тебе не за этим пришла. Делай, как знаешь. С тобой каши не сваришь, бог мне свидетель, не сваришь. Ты просто трусяга с букетом, как говорит Шуткова. Ты только и знаешь, что дрожишь, как та осина, которая не хотела Иосифа с Марией и маленьким Христосиком спрятать от войска Ирода. Ну и трясись! Мне все это… вот… — Она показала себе на горло. — Ты думай о своих страхах, а я буду думать о дочери. А то, может и мне о ней думать не надо? И вообще ни о чем? Или только о себе, как ты?

Повернулась и пошла вниз по лестнице.

— А тебе все мало? — крикнул он ей вслед. — Хоть бы вы поменьше хвастали, что у вас всего без счету!

Злость его улетучилась. Осталась неуверенность и сознание, что он всех троих обозлил. Отступать он не хотел и сделать по-ихнему не намеревался, а то страх бы его замучил, хотя он мучился и без этого.

Господи, теперь они будут долго-долго в ссоре, будут коситься друг на друга, делать все назло. Не он, конечно, а они ему. Все трое. Но он не уступит. Больше нет. Это решение придаст ему хотя бы немного бодрости. Жена с Волентом будут поменьше зазнаваться.


Речан нагнулся в дверях, как будто к собаке, спящей под крыльцом лавки, а сам осмотрел обе стороны тротуара. Слава богу, из соседних лавок никто не выходит, там, дальше, по направлению к реке, двое мужчин стоят перед аптекой, но он им, даже выпрямившись, не будет виден за опущенной над окном витрины шторой.

Он вынул из кармана зернышко кукурузы и бросил в столб. Не попал и от неожиданного волнения чуть не начал икать. Что это значит? Чего он испугался? Почему с таким испугом осознал, что не попал? Задумался и покраснел. Встал между дверями лавки так, чтобы не торчали на улицу носки его сапог и козырек картуза, и бросил снова. Раз. Второй. Третий… Безуспешно… Зернышки бесшумно падали на мостовую, пропадая в толстом слое серой пыли, оставались только маленькие воронки, на которые он смотрел с удивлением. Тихо застонал, как будто это было невесть какое важное дело. И как человек смиренный, которому изменило везенье, тихо забормотал:

— Ой, Штевко, не жди добра! Ничего хорошего это не предвещает.