обращались так, как это имело место. У него просто нет слов. Пусть даже он только и знай что бил тут баклуши, это ведь далеко не оправдывает физическое надругательство. Тем более что он всегда старался. Разве нет? Самому ему, во всяком случае, известно, что иной раз он работал с любовью и охотой, не жалея сил, хотя силы эти, надо признать, не всегда могли соперничать с хозяйскими требованиями. Выходит, такова плата за старания быть и оставаться честным и прилежным?!
Йозеф заплакал.
— Мой муж болен, как вы знаете, — холодно произнесла г-жа Тоблер, — и тревожить его не желательно. Но если вам угодно и если вы полагаете, что так вот вдруг не в силах более оставаться у нас, — пожалуйста, идите наверх и выскажите ему, что у вас на душе. Думаю, ответ будет краток и воздаст по заслугам как вам, так и вашим поступкам.
Помощник минуту-другую не двигался с места. Потом встал.
— Я еще успею сходить на почту.
— Значит, наверх вы не пойдете?
Нет, сказал Йозеф, раз г-н Тоблер болен, он не станет его тревожить. И вообще, ему теперь хочется пройтись.
За дверью его встретил ясный, холодный мир. Вроде как высокие-высокие своды. Подморозило. Ноги спотыкались о камни и ледышки. Студеный ветер раскачивал деревья. Сквозь кружево сучьев и ветвей мерцали звезды. В сердце у Йозефа кипела обида, он летел как угорелый. Нет, уходить ему вовсе не хочется. Его охватил страх: а вдруг г-жа Тоблер тем временем выболтает все мужу? Эта мысль заставила помощника еще ускорить шаги. Да и жалованье он тоже сполна не получил. Поэтому главное — остаться пока в этом доме.
— Разве порядочно так на меня жаловаться?! — выкрикнул он во тьму зимней ночи. И решил по возвращении пасть перед г-жою Тоблер на колени и целовать ей руки.
Когда Йозеф вернулся, она еще была в гостиной. Осторожно затворяя дверь, он прямо с порога начал:
— Должен вам сказать, госпожа Тоблер, — как хорошо, что вы еще здесь! — я понимаю, что глубоко заблуждался, несправедливо обвиняя патрона. Я поступил опрометчиво и прошу вас простить меня. Я вел себя глупо, а господин Тоблер — его так ужасно расстроило это злосчастное письмо от адвоката! Вы уже были у вашего супруга? И конечно, уже рассказали ему?..
— Нет, я пока ничего не говорила, — ответила хозяйка.
— Очень рад! — сказал помощник и сел. — А я-то бежал сломя голову, боялся, вдруг вы ему все рассказали. Мне очень жаль, очень, ведь я бог знает чего наговорил. В расстроенных чувствах, сударыня, иной раз и лишнее вырвется. Я так рад, что вы еще не сказали ему.
— Вот это совсем другой разговор, — заметила г-жа Тоблер.
— Я даже хотел броситься вам в ноги и на коленях молить о прощении, — пробормотал помощник.
— Ах, это уж вовсе незачем, фу! — запротестовала она.
Они помолчали. Помощнику было хорошо и покойно. И почти по-домашнему уютно. А как часто он бродил, бывало, по людным и пустынным улочкам, и на сердце у него тяжким гнетом лежало холодное, злое одиночество. В юности он был не по годам стар. Сознание собственной бесприютности парализовало его и душило. А как чудесно делить с кем-нибудь ненависть и нетерпение, уныние и преданность, любовь и печаль. Волшебство человеческого тепла, тепла домашних очагов, каким щемящим восторгом наполняло оно душу Йозефа, когда он, одинокий и неприкаянный, стоял на холодной улице и навстречу ему из чьего-нибудь незатворенного окна струилось это волшебное тепло. Из таких окон веяло пасхой, рождеством, троицей или Новым годом, и сколь убогой казалась мысль о том, что тебе позволено насладиться лишь скупым, едва ощутимым отблеском этой извечной, дивной драгоценности! Эта замечательная привилегия обывателей-бюргеров! Эта доброта на лицах! Это мирное житье-бытье!
— Глупо вот так сразу считать себя обиженным, — сказал он.
— Что верно, то верно, — согласилась хозяйка, безмятежно продолжая вязать фуфаечку для Доры. И прибавила: — А разве мне, его жене, мало приходится терпеть и сносить от него? Он ведь хозяин в доме, а это положение ответственное, требующее от прочих членов семьи и домочадцев терпимости и уважения. Конечно, обижать людей нельзя, но разве он может постоянно держать себя в руках? Разве может сказать своему гневу: «будь благоразумен»? Гнев и вспыльчивость неблагоразумны, в том-то и дело. У нас, у остальных, есть перед господином Тоблером колоссальное преимущество — мы только подчиняемся его распоряжениям, на выработку которых он тратит огромные силы, и следуем его советам, мудрость которых нам почти всегда очевидна, а поэтому в минуты тревоги и ярости не надо попадаться ему под руку, только и всего. Пора бы нам усвоить, как с ним обходиться, ведь хозяин и повелитель требует особенного обхождения. От нас потребна ловкость и гибкость в те мгновения, когда он против обыкновения утрачивает покой и уверенность в себе, когда он не способен владеть собою так, как всегда. А раз уж мы оказались бестактны и, учитывая наши обстоятельства, наделали кучу ошибок, то не стоит слишком обижаться, если он накричит и тем самым выместит на нас всю безмерность своих забот и терзаний. Марти! Поверьте, я тоже частенько сердилась на человека, который сегодня обошелся с вами несправедливо, якобы оскорбил вас и недостойно унизил. Тут выход один — слегка урезонить свое достоинство и простить обиду, потому что… хозяину и начальнику должно прощать. Во что превратятся деловые начинания, финансовые предприятия, всякого рода сделки, что станется с торговыми домами и вообще с миром, если у законов вдруг отнимут право прижимать нашего брата, награждать его тычками и больно ранить? Неужели стоило целый год наслаждаться благом повиновения и подражания лишь затем, чтобы однажды днем или вечером учинить скандал и, бия себя кулаком в горделивую грудь, заявить: не оскорбляй меня!? Конечно, мы тут не для того, чтобы нас оскорбляли, но и не для того, чтобы давать повод для гнева. Смятение толкает на глупые поступки, так ведь не нарочно же! Вот и ярость буйствует не нарочно! И спрашивать с нее нечего. А кроме того, нельзя забывать, где мы и что мы. Теперь-то я вами довольна, Йозеф. Дайте мне вашу руку! С вами можно договориться. Ну а сейчас пора спать.
Близилось рождество. Праздники, конечно, заглянут и к Тоблерам, ведь это нечто неизбежное, летучее, мысль, передавшаяся всем людям, пронизывавшая все ощущения, — так почему же она обойдет стороною виллу «Под вечерней звездой»? Быть этого не может. Раз уж есть на свете дом, да еще такой красивый, такой броский, как у Тоблеров, то нет никаких рациональных или стихийных оснований полагать, будто что-либо из существующего в этом почтенном и благоуханном мире может его не коснуться. И потом, еще вопрос, хочется ли Тоблерам, чтобы их это не коснулось.
Нет, они радовались праздникам! Пусть дела у него плохи, говорил Тоблер, однако ж он не считает, что из-за этого надо отказываться от рождественского веселья. Как бы не так!
Все вокруг, казалось, тоже по-своему радовалось чудесному празднику. Окрестный пейзаж спокойно и безмятежно кутался в пушистые снега и словно подставлял большие, широкие стариковские ладони, собирая все то, что непрестанно сыпалось с неба, а люди говорили: «Гляньте-ка! Все одевается белизной, весь мир забелился. Так и надо, ведь рождество!»
Скоро и озеро и горы укрылись толстым, плотным снежным ковром. Горячие головы уже слышали, как звенят бубенцы быстрых санок, хотя самих санок еще и в помине не было. Рождественские столы уже поджидали гостей, ибо весь край походил на застланный белой чистой скатертью рождественский стол. А каким покоем, какой мягкостью и теплом дышала природа! Звуки слышались приглушенно, точно все — молотки слесарей, балки у плотников, лопасти фабричных колес, пронзительные свистки паровозов — было обернуто ватой или толстой шерстяной тканью. Взгляд различал только близкие предметы, шагов на десять вперед; даль была скрыта непроницаемой снежной завесой, ее словно без устали замазывали серо-белой краской. Люди тоже шагали мимо белые, и на пять человек один непременно отряхивал с себя снег. Повсюду царил мир, и невольно чудилось, будто на весь свет низошло умиротворение, лад и покой.
И вот через этакое снежное волшебство Тоблер отправился поездом в город, чтобы один на один побеседовать с г-ном адвокатом Бинчем. Ехал он, кстати говоря, не в одиночку — рядом сидела жена, она собиралась закупить в столичных универсальных магазинах кое-какие подарки к наступающим праздникам.
Вечером — новая встреча на станции, только на этот раз кругом лежали сугробы и оттого настроение было чуть повеселей. Смех Паулины и радостный лай Лeo оставляли в снегу темноватые пятна, хотя обыкновенно и смеху и лаю присуща светлая окраска, — но что сравнится яркостью и блеском со сверкающей снежной белизною? Йозеф и Паулина вновь нагрузились пакетами, а из вагона вышла дама в мехах, с виду настоящая добрая рождественская фея, и тем не менее это была всего лишь г-жа Тоблер, жена дельца, притом разорившегося. Но она улыбалась, а улыбка способна превратить самую бедную и беспомощную женщину чуть ли не в принцессу, так как улыбка всегда приводит на ум что-то высокочтимое и добропорядочное.
Снег удержался до знаменательного дня, так и лежал, чистый и плотный, ведь ночи были холодные, и белое покрывало стало хрустким от мороза. Рождественским вечером Йозеф опять поднялся на знакомую гору. Тропы светло-желтым и змейками вились по искристым белым полянам, ветви тысяч деревьев сверкали от инея — слишком уж прекрасное зрелище! Крестьянские дома среди этой пышной, изысканной белой роскоши походили на игрушки, созданные для услады детских глаз и для невинного ребяческого разумения. Вся округа словно поджидала благороднейшую из принцесс — так изящно она нарядилась. Будто девушка, робкая, слегка обидчивая, бесконечно хрупкая и нежная. Йозеф взобрался еще выше, и тут вдруг, редея, поднялась скрывавшая землю серая пелена, проколотая ярчайшей лазурью, и выглянуло солнце, теплое, как летом, — сказка да и только! Со всех сторон высились ели, гордые, мощные, отягощенные снегом, который подтаивал на солнце и падал с толстых лап.