Зримые в ней и некоторых других вещах страсть и пыл жаркой души, духовное напряжение, необычайное благородство отделки, истинное вдохновение, то есть умение и сила, вовсе не просиживали в уютно-расслабленной позе перед ликом природы, благолепно созерцая и присваивая себе подобающие черты. Нет! Он набрасывался на красоту, где бы ни находил ее, как любовник на возлюбленную, глубоко и страстно запечатлевал в душе ее облик, чтобы, придя домой, в темную, узкую свою каморку, извлечь ее трепетно сохраняемые черты из самых недр своего сердца и разумения и с отвагой воина, не страшащегося опасностей, предаться воспроизведению виденного и пережитого. Он, как подобает истинному романтику, творил самозабвенно, и созданное им можно было назвать творениями. Только сильная и храбрая душа способна творить, отдаваясь вольному извержению душевной лавы.
Он поехал в столицу и в ней остался. Лишь хлопоты да заботы влекли его в город, в эти однообразные улицы — серые, длинные, голые, густо заселенные. Ему суждено было познать город и в его соблазнах и скуке, в увеселениях и задумчивой печали. Все его лучшие, сокровенные помыслы были отданы живописи. Всякого рода видения, нежные, томные грезы, но и благородная, крепкая, незамутненная любовь к миру сопровождали его, подобно верным друзьям, повсюду. Прекрасные, как рассветы и закаты, воспоминания окружали его. Художнические радости и страдания мешались с наслаждением женским очарованием, да и вообще со столичной жизнью. Женщины любили его за благородство, душевную тонкость и ту любовь к людям, которой он дышал. И, конечно, он умел одеваться. Внешняя элегантность соответствовала его уверенной повадке. Его жесты были плавны, красивы, несуетная значительность сразу бросалась в глаза. И неподдельная доброта тоже. Он разгуливал по свету как само воплощенное человеколюбие, так что малые дети, бывало, тянули к нему свои ручонки из колясок и улыбались, требуя ласки. Мысли, с которыми он бывал неразлучен, придавали ему этот мягкий, кроткий, внушающий доверие отцовско-материнский вид, да, так оно, вероятно, всегда и будет: мысли наши не дадут нам надуться, но тяжестью своей пригнут всякую надменную гордость. Только бедные мыслями люди способны задирать нос. Одет он был чаще всего во все черное, серьезное, как «мрачный Брентано»: замечание, впрочем, странное, ибо вовсе к этому случаю не подходящее. В художнике не было абсолютно ничего мрачного — напротив, он был само добродушие и сама покладистость. Женщинам он уделял столько времени и был так обходителен с ними, что они испытывали благодарность за его душевную щедрость и сердечное участие. Какой-нибудь простушке без рода и племени, без состояния, имени, положения он дарил часы искреннего восхищения и восторженного любования, так что в итоге и сам всегда был вознагражден сторицей. Что может осчастливить нас больше, чем то счастье, которое мы дарим другим? Можем ли мы, живущие на этой бедной, жалкой, битой-перебитой земле достичь большего блаженства, чем то, которое дает нам наша способность дарить блаженство другим? Что принесет нам большее удовлетворение, чем возможность удовлетворить наших близких?
Так он жил и любил. Свое нежное, кроткое горение, скрытую теплоту свою он проносил под полой по ярким, сверкающим после дождя улицам, которые вечерами бывают так красивы. На улицах по-детски прекрасной весны он видел небесно-невинную улыбку и спешил написать ее, эту полную неги улыбку с ее тоской и надеждой. Он видел на улицах бодрящую прохладу осени или снег. Видел, как сыплются пухлые хлопья снега на улицу и людей, и писал этот призрачный, сказочный снегопад. Видел продавщицу цветов, цветочный магазин, другие витрины и писал то, что видел. Живопись — это тихое, безмолвное, упорное занятие, основанное на верности неустанной. Это мысли, текущие красками, ибо в живопись стекается все. Он видел ночи с фонарями на улицах — и писал эти ночи. Комната его немало могла бы порассказать об истовом смирении, стойком ожидании и терпении. Выносливость, твердость — два крутых, значительных, злых и в то же время добрых, милых, прекрасных слова. Вечерние красные фонари в мутно-зеленом лиственном разливе он видел как пылающие глаза под кустистыми бровями. Он видел изящество старых дворцов и благородную, гордую меланхолию пришедших в запустение княжеских садов. Сам он походил на авантюриста — редко встречающийся тип, который любит производить как можно меньше шума, потому что вдохновляется не видимым бурлением, а самим потоком ощущений. Быть человеком — значит глядеть по сторонам, искать и не шуметь об этом. Он искал постоянно — и казался то бедняком, то богачом, то разочарованным, то удовлетворенным. Пред тем, кто глядел и искал, большой, высокой, призрачной и туманной фигурой маячило само приключение в длинной белой одежде и с разметанными ветром кудрями, а он спокойно и медленно брел за ним следом, чтобы увидеть и узнать, чего оно хочет и что сулит ему.
Среди другого прочего он написал портрет несчастливца, что, закутавшись в пальто, одиноко стоит на холодном, совершенно безнадежном, всем ветрам и всем немилосердным ударам судьбы выданном шаре — земном шаре, всеми покинутом и забытом. Стоя посреди этой жуткой пустыни, он скорбно пожимает плечами, отчего становится ясно, что он самым жалким образом продрог на своем мучительном и ужасном посту. Руки засунуты в карманы, голова низко склонилась, но вся поза его выражает твердое решение спокойно встретить любые неприятности, мужественно вынести все, что ни свалится на его голову.
К этому же времени относится портрет молодого человека на пустынной и притихшей полночной улице, занесенной, как чудится, мягким снегом. На высоком, луной освещенном небосклоне видны звезды и облака; улица явно элегантного столичного образца; молодой человек, задрав голову, смотрит на единственное освещенное окно в ряду других, пустых и темных. Там, внутри, в неизвестной комнате бодрствует и мечтает, может быть, некто, кто был бы способен понять, оценить его, стоящего здесь на улице и вглядывающегося в нежный, осиянный свет, сулящий надежду и утешение, веселящий и взбадривающий душу, ибо посреди этого большого и густонаселенного города он одинок и тоскует по свету, пониманию, братской теплоте и сердечности, по доверию, дружескому общению, — одним словом, по человеку.
Он любил вечера, когда свет, умирая, затухая, исчезая в темноте, бывает особенно красив. В красоте вечеров он находил себе что-то родное; их призрачный блеск, казалось, был к нему особенно благосклонен; чувство было такое, будто сумрак страдал и жаловался вместе с ним, испытывал ту же боль и ту же радость, был в какой-то странной зависимости от него. Ночи были как добрые, милые друзья.
Обыкновенно общество его составляли несколько веселых и бравых приятелей, молодых, неотесанных, добродушных, ни на что не претендовавших, кроме того, чтобы вносить в жизнь веселую сутолоку и остроумную кутерьму. Люди, глубоко прячущие свое сокровенное про себя, по всей вероятности, и есть лучшие товарищи. В этой бесшабашной среде художник чувствовал себя прекрасно. Один из молодых людей с большим пониманием и вкусом играл Шопена, музыку, шутливо мечущую бисер страстей и с божественной легкостью кокетливо порхающую над безднами. То веселая, то рыдающая, но всегда грациозная, игра подобных звуков была для художника как сладкий дурман.
С любовью и тонким пониманием относился он к предметам и вещицам старинного, минувших эпох обихода, к старым подсвечникам, столикам, шкафчикам, зеркалам, стульям, табакеркам, штофчикам, рамкам и прочим старым штуковинам. За такими вещами он охотился как азартный и умелый охотник и поэтому нередко захаживал в антикварные лавки с их живописным развалом, высматривая и выторговывая тот или иной заинтересовавший его раритет. Не проходило недели, чтобы в дверь художника не постучался чудаковатый старик с подобострастным: «К вашим услугам! К вашим услугам!» — вместо приветствия; он приносил в дом художника и тщательно раскладывал перед ним старинные гравюры и прочие более или менее примечательные листы. Со временем этот человек ради удобной краткости получил прозвище «Слуга».
Была написана картина «Лес». Над покойными, залитыми серебром вершинами елей сияет серьезный и какой-то странно озадаченный месяц. В небе полыхает мрачная, темно-алая, с желтыми разводами заря.
Затем был написан портрет поэта, сидящего в каком-то странноватом костюме на скале. Вокруг зеленеет лес. По чистенькой, юрко ускользающей куда-то вбок дороге удаляется парочка.
И еще одну картину следует назвать — «Сновидение»: ночь, мост, на котором странно мерцают газовые фонари. Еще одна ночь, вернее, вечер — на небольшом полотне, на котором изображена женщина в белом, стоящая на миниатюрном, так сказать, испанском балконе. На руках у нее собачка. Вплотную к балкону подступает отливающий зеленью в волшебной тьме вечера роскошный куст сирени. Ниспадающий косой свет выхватывает еще отливающие золотом высокие крыши современной улицы.
Будь упомянут и карандашный рисунок с названием «Больная». И еще один лист — «Прощание», где протянулись из бездонных глубин призрачные руки в прощальном жесте: будто потустороннее прощается с посюсторонним, одна непонятность и бесконечность — с другою.
Как-то раз художник прогуливался с одной красивой дамой за городской чертой. Внимательно взглянув на него, она спросила, благородного ли он происхождения. В лесу тихо накрапывал дождь. Как приятен такой дождь, как упоителен. Под перебой теплых капель сердца распускаются, точно бутоны. В ответ на вопрос, к нему обращенный, художник улыбнулся своей прелестной улыбкой. В нежной беседе такая милая, осторожная улыбка может сказать больше, чем иные изысканные слова. «Да, конечно, вы человек благородный» — решила она, ответив тем самым на собственный вопрос. Они остановились у маленького круглого озерка, в тихой серой воде которого отражалась окрестность, и поцеловались.
Впереди еще было немало треволнений и скуки… Он писал сам и получал письма. Продолжал прилежно трудиться. Украшал стены своей скромной каморки своими картинами, пока не заглянул к нему капризный бог Успех, то есть некий господин, который сказал немало лестных и приятных слов о его искусстве, взял за руку и вывел в большой мир. Успех следовал за успехом, признание наслаивалось на признание. Все было как во сне или дурмане. Став в один прекрасный день любимцем публики, он получил многочисленные и лестные заказы, открывавшие совершенно новые пути его искусс