Помпадуры и помпадурши — страница 22 из 62

- Прикажете, вашество, начинать? - вдруг грянул над самым его ухом батальонный командир, который в то же время был и распорядителем танцев.

Козелков вздрогнул и грациозно склонился к баронессе, которая, в свою очередь, бросила на усердного командира не то насмешливый, не то утвердительный взгляд. Командир махнул платком, и пары заколыхались.

- Он согласен, - сказала баронесса Козелкову.

- Стало быть, вам остается только быть любезной нынешний вечер с молодыми людьми и графом.

- А вы?

- Я свое дело сделаю... но, баронесса...

Митенька вздохнул так, как будто бы ему было очень жарко.

- Что еще? - спросила баронесса и, обернувшись к нему, улыбнулась всем своим прекрасным лицом.

Но он не отвечал и все продолжал вздыхать.

- Какой вы еще мальчик, однако ж!

- Баронесса! - чуть-чуть простонал Козелков.

- Молчите! вы смотрите на меня с таким ужасным красноречием, что даже самые непонятливые - и те могут легко убедиться. Давайте лучше говорить de choses indifferentes <о безразличных вещах>, и потом оставьте меня на целый вечер.

- Я, баронесса, уеду домой.

- Это жаль, но если нужно... Впрочем, я сама думаю, что так будет лучше...

В это время Платон Иваныч, конечно, всего менее ожидал каких-либо нападений или подвохов и преспокойно стоял себе в одной из карточных зал, окруженный приверженцами и заранее предвкушая завтрашнее свое торжество.

Он даже слегка рассуждал о принципах и в "шутливом русском тоне" проходился насчет бюрократии, и хотя рассуждения его были отменно глупы, но они удовлетворяли "крепкоголовых", которые в ответ ему ласково сопели.

Одним словом, Платон Иваныч торжествовал, а в городе носились уже слухи насчет какого-то чудовищного обжорства, которое готовил предводитель в заключение выборов.

В такую-то минуту в эту самую комнату вошел Дмитрий Павлыч Козелков и прямо подошел к Платону Иванычу.

- Господа! - сказал он голосом, несколько дрожавшим от волнения, - пользуюсь этим случаем, чтобы перед лицом вашим засвидетельствовать мою искреннюю признательность достойнейшему Платону Ивановичу! Платон Иванович! мне приятно сознаться, что в таком важном деле, каково настоящее собрание гг. дворян, вы вполне оправдали мое доверие! Вы не только действовали совершенно согласно с моими видами и предначертаниями, но, так сказать, даже благосклонно предупреждали их. Еще раз благодарю!

Платон Иваныч сгоряча ничего не понял и с чувством пожал протянутую ему Козелковым руку. Окружающие, большею частью, были умилены, но некоторых уже нечто кольнуло. Сказавши свою речь, Козелков рысцой поспешил оставить клуб.

Гремикин, как говорится, взвился...

***

На другой день, с самого утра, по городу уже ходил слух о кандидатуре барона фон Цанарцта, как о такой, которая имеет всего более шансов на успех. И действительно, к четырем часам пополудни эти слухи получили полное осуществление. Платона Иваныча, по обыкновению, окружили и просили еще раз пожертвовать собой на пользу сословия, но когда он изъявил готовность баллотироваться (и при этом даже заплакал), то, против обыкновения, его прокатили на вороных. Графа Козельского вновь и огромным большинством выбрали в попечители губернской гимназии, Нахожу излишним прибавлять здесь, что чудовищное обжорство, задуманное Платоном Иванычем, не состоялось, и город дня через два принял свою будничную, пустынную физиономию.

Я охотно изобразил бы, в заключение, как Козелков окончательно уверился в том, что он Меттерних, как он собирался в Петербург, как он поехал туда и об чем дорОгой думал и как наконец приехал; я охотно остановился бы даже на том, что он говорил о своих подвигах в вагоне на железной дороге (до такой степени все в жизни этого "героя нашего времени" кажется мне замечательным), но предпочитаю воздержаться.

"ОНА ЕЩЕ ЕДВА УМЕЕТ ЛЕПЕТАТЬ"

Побывавши в Петербурге, Козелков окончательно убедился, что для того, чтобы хорошо вести дела, нужно только всех удовлетворить. А для того, чтобы всех удовлетворить, нужно всех очаровать, а для того, чтобы всех очаровать, нужно - не то чтобы лгать, а так объясняться, чтобы никто ничего не понимал, а всякий бы облизывался. Он припомнил, что всякий предмет имеет несколько сторон: с одной стороны - то-то, с другой стороны - то-то, между тем - то-то, а если принять в соображение то и то - то-то, и наконец, в заключение - то-то. Да, пожалуй, в крайнем случае можно обойтись и без "заключения", и "очарование" не только от этого не терпит, но даже действует тем сильнее, чем более открывается всякого рода сторон и чем меньше выводится из них заключений. Ибо таким образом слушатель постоянно держится, так сказать, на привязи, постоянно чего-то ждет, постоянно что-то как будто получает и в то же время никаким родом это получаемое ухватить не может.

Козелков даже и говорить стал как-то иначе. Прежде он совестился; скажет, бывало, чепуху - сейчас же сам и рот разинет. Теперь же он словно даже и не говорил, а гудел; гудел изобильно, плавно и мерно, точно муха, не повышающая и не понижающая тона, гудел неустанно и час и два, смотря по тому, сколько требовалось времени, чтоб очаровать, - гудел самоуверенно и, так сказать, резонно, как человек, который до тонкости понимает, о чем он гудит. И при этом не давал слушателю никакой возможности сделать возражение, а если последний ухитрялся как-нибудь ввернуть свое словечко, то Митенька не смущался и этим: выслушав возражение, соглашался с ним и вновь начинал гудеть как ни в чем не бывало. И действительно, внимая ему, слушатель с течением времени мало-помалу впадал как бы в магнетический сон и начинал ощущать признаки расслабления, сопровождаемого одновременным поражением всех умственных способностей. Мнилось ему, что он куда-то плывет, что его что-то поднимает, что впереди у него мелькает свет не свет, а какое-то тайное приятство, которое потому именно и хорошо, что оно тайное и что его следует прямо вкушать, а не анализировать.

Самая фигура Митеньки изменилась. Был он, в первобытном состоянии, невысок ростом и несколько сутуловат, а теперь сделался, что называется, бель-омом (66) и даже излишне выпрямился; прежде было в лице его что-то до такой степени уморительное, что всякий так и порывался взять его за цацы, - теперь и это исчезло, а взамен того явилось какое-то задумчивое, скорбное, почти что гражданственное выражение. Точно он вот-вот сейчас о чем-то думал и пришел к безрадостному заключению, что надо и еще думать, все думать... думать без конца. Манеры он приобрел благосклонные, но сдержанные, и хотя всем без исключения протягивал руку, но акт этот совершал с такою щепетильною осмотрительностью, что лицу, до которого он относился, оставалось или благоговеть, или же прыснуть со смеху.

К правительственным мерам Митенька стал относиться критически. Находил, что многого еще остается желать и что хотя, конечно, всего вдруг нельзя, однако не мешало бы кой-что и поприкинуть. Но и в этом случае он надеялся, что практика значительно поправит теорию, а под практикою разумел себя и других Козелковых, рассеянных по лицу Российской империи. "Вся суть, mon cher, заключается в исполнителях, - развивал он по этому случаю свою теорию, - если исполнители хороши, и главное (c'est le mot) <вот настоящее слово>, если они с направлением, то всякий закон..."

Уже с самой минуты вшествия своего в вагон железной дороги он начал поражать всех своим глубокомыслием, зрелостью суждений и, так сказать, преданным фрондерством. Во-первых, он встретился там с Петей Боковым, своим другом, сослуживцем и однокашником, который тоже ехал по направлению к Москве. Разумеется, образовался обмен мыслей.

- Ты к себе? - спросил Митя.

- Да; а ты тоже к себе? - в свою очередь, спросил Петя.

- Да. Пора. Надо дело делать.

Оба друга умолкли и уставились глазами в землю, как будто застыдились.

Спутники их переглянулись; одни, которые неопытнее, заключили, что с ними путешествуют инкогнито два средних лет чимпандзе <особый вид из семейства человекообразных обезьян, после гориллы наиболее подходящий своею физическою организацией к человеку (прим.авт.)>, возвращающиеся к стадам своим; другие же, которые поопытнее и преимущественно из помещиков, тотчас догадались, в чем дело, и, взирая то на Митеньку, то на Петеньку, думали:

"А что, ведь это, кажется, наш?"

- Знаешь ли, что я полагаю? я полагаю, что обязанности начальников края совершенно ни с чем не сообразны! - продолжал между тем Митенька, вдруг переставши стыдиться.

Петенька гамкнул что-то в ответ. Спутники опять переглянулись; опытные сказали себе: "Ну да, это он! это наш!", неопытные: "Эге! как нынче чимпандзе-то выравниваться начали!" А советник ревизского отделения Ядришников, рискнувший на лишних шесть целковых, чтобы посмотреть, что делается в вагонах первого класса, взглянул на Митеньку до того почтительно, что у того начало пучить живот от удовольствия.

- Я полагаю, что начальник края обязан заниматься, так сказать, одною внутреннею политикой! - продолжал умствовать Митенька.

- Нынче, вашество, этим делом штаб-офицеры заведывают! (67) - доложил Ядришников и тут же усумнился, понравится ли его речь Митеньке; но последний не только не рассердился, но даже взглянул на него с благосклонностью.

- Я не об том говорю, - отвечал он, - я говорю об том, что начальнику края следует всему давать тон - и больше ничего. А то представьте себе, например, мое положение: однажды мне случилось - a la lettre <буквально> ведь это так! - разрешать вопрос о выдаче вдовьего паспорта какой-то ратничихе!

- Я тебе лучше скажу! - вступился Петенька, - предместник мой завел, чтобы все низшие присутственные места представляли ему на утверждение дела о покупке перьев, ниток и прочей канцелярской дряни! Разумеется, я это уничтожил, но, спрашиваю тебя, каков гусь мой предместник!

- Я говорил и повторяю: если вы желаете, чтоб мы дело делали, развяжите нам руки! Развяжите нам руки! - повторяю я, потому что странно, наконец, и требовать от человека с связанными руками, чтоб он действовал!