I
Александер Бруно ребенком попал в оклендскую больницу, в ожоговое отделение. Он пролежал там почти месяц, в том числе шесть дней в палате интенсивной терапии.
С тех пор он ни разу не оставался в больнице на ночь, не считая его злоключений в «Шаритэ». Да и вообще он редко показывался врачу. Беспомощное состояние, в котором он сейчас оказался, восстанавливаясь после удаления менингиомы, поначалу показалось ему таким же, как тогда в детстве. Это состояние перепуталось в его воображении с ощущениями, которые могли возникать у Джун в ее зонах реальности – в секте хиппи в округе Марин, в их крошечной квартирке в Беркли, в мастерской по изготовлению гипсовой лепнины на Сан-Пабло-авеню и даже в приюте для бездомных, где он ее навещал после того, как стал жить в квартирах у официантов из Chez Panisse. И теперь казалось, что его силой вынудили погрузиться в воспоминания о том времени.
А где же сегодняшний Бруно? Ответ на невысказанный вопрос то и дело звучал у него в ушах – его произносили голоса, в которых он различал филиппинский, тайский и мексиканский акценты, и звучали эти голоса то сочувственно, то равнодушно и торопливо:
– Вы в больнице, милый. Отдыхайте.
Еще голоса могли добавить:
– Да, верно, ваше лицо забинтовано. Вы на искусственной вентиляции легких. И перестаньте это трогать, а то нам придется опять вас привязать.
Или:
– Вы уже хорошо дышите. Не надо разговаривать.
Какие-то люди ему многократно объясняли его положение, пока он наконец им не поверил и не вспомнил после очередного пробуждения их слова. Тогда-то он и стал осознавать связь между их словами и воспоминаниями о прибытии в эту клинику, где он вверил себя их заботам. Полненькая хохотушка-шотландка, шутливо предлагала Бруно коктейль, а сама вкалывала иглу не в его плоть, а в соцветие пластиковых трубочек, закрепленных у его локтя.
Но вот чего он никак не мог связать с нынешним своим состоянием, так это временами всплывавшие воспоминания о промежутке между его последним вздохом и теперешним обездвиженным положением. Те события представлялись ему сценами из фильма, демонстрируемого во тьме на экране, где мелькали кадры с кровью и бессвязными репликами, а он тщился от них отвлечься. И так, обретаясь в темноте повязок на глазах, обманутый сходством пиканья и гудения приборов у его кровати с такими же давнишними звуками, а еще и дезориентированный во времени и пространстве из-за слепоты, Бруно блаженно впал в транс воспоминаний.
Он ошпарился кипятком из стеклянной кофеварки. Он завтракал в их квартирке на Честнат-стрит, сидя за кухонной стойкой, и на него опрокинулась кофеварка в форме колбы песочных часов. Это случилось тем летом, когда ему исполнилось одиннадцать, как раз перед бурным наступлением пубертатного периода. Вообще-то это был не кофе, а кипяток, залитый в верхнюю емкость с молотыми зернами и еще не успевший просочиться сквозь фильтр вниз, – этот кипяток и обварил его, когда кофеварка вдруг качнулась.
Джун, которая наполнила верхнюю емкость колбы кипящей водой из чайника, некого было винить, кроме самой себя: и кто бы стал с ней спорить? Но Бруно посчитал, что виноват сам: ведь это он поставил кофеварку на деревянную подставку в виде черепашки на четырех ножках-шариках, один из которых давно потерялся. Эту подставку Бруно смастерил на уроке труда в пятом классе и решил, что мама будет дорожить таким подарком, хотя самому ему было жутко скучно выпиливать по шаблону дощечку в виде черепахи, приклеивать ей ножки и покрывать лаком. Он был не из тех детей, кто любил приносить из школы домой рисунки, открытки с признанием родителям в любви и слепленные из глазурованной глины пепельницы. А шарик-ножка черепахи отвалилась только потому, что Бруно приклеил ее кое-как – правда, как оказалось, себе же и во вред.
Молотый кофе высыпался на тарелку с тостами, не причинив им вреда, а вот кипяток расплескался веером. Обжег мальчику руку, грудь, живот и пах. Вода проникла даже сквозь спортивные трусы, в которых он вместо пижамы спал в душной квартире. Мать, после минутного шока, принялась срочно действовать, без нервной суеты: она стянула с него трусы и отнесла в ванну с холодной водой. Клочья ошпаренной кожи всплыли красными полосками там, где кипяток надолго удержался в толстых швах и здорово обжег ему внутреннюю поверхность ляжек. Все эти воспоминания, а еще как она везла его в отделение скорой помощи, беспорядочно всплывали, точно цветные узоры в детском калейдоскопе. И хотя Бруно, должно быть, кричал и плакал от боли, все равно ему запомнился вид свободно болтающихся ошметков кожи, словно отлепившихся от мяса, похожих на выпавшие картонные страницы фотоальбома. Те несколько недель, что он пролежал в палате медицинского центра «Алта Бейтс», были временем скуки и новых открытий, имевших для него важный личный смысл. Там он испытал свой первый оргазм.
Сначала его поместили в палату интенсивной терапии, под простыню, натянутую, точно тент, на железный каркас, чтобы она не соприкасалась с поврежденной кожей. У него были ожоги первой и второй степени, покрывавшие половину поверхности тела. Ожоги третьей степени в виде багровых полосок располагались только вокруг ляжек и багровым пятном – в районе его безволосого паха, где кипяток задержался в передней части трусов с прорезью. Его пенис уцелел – что неудивительно, поскольку в тот момент он был размером с лесной орех. Вначале, правда, разница между этими ожогами и другими казалась несущественной, потому что кожа на ожогах второй степени начала отслаиваться, как сгоревшая на солнце. В первые двадцать четыре часа, как он понял потом, существовала реальная опасность для жизни – из-за обезвоживания и риска инфекции обожженных участков тела. Руки в латексных перчатках тщательно покрыли гелем все его тело, с ног до шеи, и одновременно другие руки вводили ему внутривенно питательную смесь. Бруно провел под этим тентом следующие несколько дней, постепенно приходя в себя. Больница, как выяснилось, была царством скуки с унылой чередой бесконечных проверок кровяного давления и температуры, приносов и уносов утки и болезненного введения в вену иголок капельницы, то в один локтевой сгиб, то в другой, и постоянного чередования, в три смены, дежурных медсестер по мере превращения дня в ночь и наоборот. Эти сестры, в основном чернокожие матроны, обращались с обожженным мальчуганом с нежным раздражением, как будто он мешал им проявлять усердие и в то же время помогал воевать с тупыми и вечно спешащими врачами.
После того как он пять дней отлеживался в интенсивной терапии и кризис миновал, Бруно перевели в тихую неприглядную палату с незанятой койкой. Теперь уже вокруг него никто не скакал, и дни наполнились невыносимой скукотищей. Бруно сдался на милость скуке, но было и еще кое-что. Хотя Джун посещала больницу довольно часто, он теперь частенько оставался один. Школьным приятелям навещать его не разрешалось, если они вообще слышали, что с ним приключилось в летние каникулы. Медсестры им не интересовались, а из-за ожогов Бруно не мог свободно расхаживать по отделению. Дневные телепрограммы – мыльные оперы, разговорные и игровые шоу – не могли заполнить пустоту его больничных будней. Впервые в жизни, как казалось Бруно, он не слышал нескончаемого гомона детских голосов в школе и болтовни Джун, ее подруг и ухажеров, которые, как он теперь понял, мало чем отличались от детей в школе. Бруно повезло: опрокинувшийся на него кофейник помог ему выбраться из привычного состояния, когда посторонние голоса вечно вторгались в его сознание.
Получив ожоги, Бруно в одиннадцать лет вырвался из тюрьмы детства, словно заключенный, вылезший через дыру в крыше камеры-одиночки и прыгнувший в протекавшую рядом реку.
Он слышал разговоры хлопотавших над ним медсестер и произносимые вполголоса реплики врачей, которые сверялись с графиком его температуры и давления по планшету, висящему в изножье койки. Эти разговоры не предназначались для маленького пациента, но и не утаивались от него. Своеобразная невидимость Бруно, находящегося в самом центре всех этих событий, помогла ему обнаружить защитный панцирь, возможно, впервые за его недолгую еще жизнь. И теперь, когда из панциря его сознания вытряхнули все, засунутое туда против его воли, Бруно мог заново наполнить пустой контейнер тем, что по-настоящему его интересовало. Он мог распоряжаться мыслями и чувствами других, что некогда вторгались в его панцирь, нарушая границы личного пространства, как и распоряжаться тем, какие из его мыслей и чувств можно выпустить наружу, на всеобщее обозрение. Ему лишь оставалось воспринимать свое проклятие как дар, чтобы его успешно контролировать. Причем в отличие от проклятия, дар можно было вернуть или бросить.
К койке подошла монашка. Мальчику она показалась старой, во всяком случае, по сравнению с его матерью, хотя монашке, как он потом подумал, на вид можно было дать лет сорок с небольшим. Она была в джинсах, белых теннисных туфлях и хлопчатобумажной блузке под бело-коричневым облачением и с большим крестом на груди. Монашку интересовало, где его родители, и Бруно ей объяснил, что живет только с мамой и что она «работает» – хотя на самом деле мальчик понятия не имел, чем занималась Джун все эти дни, что он лежал в больнице. Учитывая, как она проводила время, когда Бруно находился рядом с ней, оставалось только гадать.
Монашка спросила, можно ли ей посидеть с ним и почитать ему книгу, но, когда выяснилось, что речь шла о Библии, Бруно предложил вместо чтения сыграть в карты. Монашка раздобыла колоду, и они для начала сыграли в джин-рамми. Сначала она позволила ему выиграть. Он не догадался, а прочитал ее мысли. Тогда он ее разозлил, уличив в том, что она поддается, и монашка попыталась выиграть, но он все равно ее победил. Именно играя с той монашкой, Бруно впервые ради эксперимента попробовал определить возможности и пределы своего панциря. Он уловил сознательные намерения монашки, а также ее беспомощные желания, проникнув в скрытые уголки ее мозга, где таились ее страхи и скорби, но пока что он просто их приглушил. Ему сейчас хотелось лишь выяснить, что за карты у нее на руках.
Заскучав, он дал монашке себя обыграть, после чего сказался уставшим. Тот же самый прием сработал и с Джун, когда она пришла его навестить. Сначала Бруно, как всегда, был с ней откровенен. Обыкновенно мать суетилась, пугалась, прихорашивалась. С врачами кокетничала, с сестрами держалась подобострастно, инстинктивно глядя на больничный персонал снизу вверх, чем неизменно вызывала у сына неприязнь. Она постоянно спрашивала, долго ли еще продержат мальчика в больнице, и честно признавалась, что боится, как бы счета за услуги врачей не вылились в астрономическую сумму, хотя даже Бруно понимал, что у врачей не было ни сочувствия ее заботам, ни желания войти в ее положение. Как бы там ни было, оплатить больничные счета она бы все равно не смогла, это Бруно и так знал, – хотя Джун, наверное, была единственной в палате, кто еще на что-то надеялся.
И вот, как и в случае с монашкой, Бруно попросту вполз в свой недавно обнаруженный панцирь. Он уменьшил громкость голоса Джун, а потом и вовсе его выключил. Более того, ему вдруг стало ясно, что, проделав эту штуку с ее голосом, он теперь не мог включить его снова.
Завершающим аккордом в его преображении стало знакомство с оператором лечебной ванны. В последние десять дней пребывания в больнице Бруно стал самостоятельно ходить в туалет вместо того, чтобы пользоваться уткой. Почти все обожженные места уже покрылись новой нежной кожей, и его лечение теперь свелось к обработке небольших участков тела с ожогами третьей степени – внутренней поверхности ляжек и паховой области. Эти места все еще сочились сукровицей, и их следовало регулярно мазать во избежание инфекции и образования рубцов. Каждый день за ним приходил оператор гидротерапии, сажал его на кресло-каталку и вез в дальнее, вроде бы заброшенное крыло здания на третьем этаже, в кабинет с огромной гидромассажной ванной. Считается, что гидротерапия, объяснил ему врач, стимулирует рост новых тканей и сводит к минимуму возможность образования рубцов. А рубцы останутся обязательно, уверял его и тот врач, и другие, хотя Бруно никогда об этом не спрашивал.
Оператором гидромассажной ванны был злобный чернокожий мужик с седоватой бородой, который с ним не церемонился. Он обращался с мальчиком так грубо, словно намеревался устроить ему пытку током или преподать жестокий урок, и коль скоро все происходило в Окленде, этот мужик в свободное от работы в больнице время вполне мог быть членом «Черных пантер». Каждый день после обеда он доставлял Бруно в кабинет гидротерапии, где всегда было чуть теплее, чем в остальных помещениях, хотя этот кабинет ничем особым не отличался, если не считать стальную гидромассажную ванну. Здесь оператор сдергивал с Бруно халат и усаживал его на стальную скамеечку в центре ванны. Когда в ванну начинала литься вода и вокруг тела Бруно закручивались мощные водяные вихри, оператор садился на стул у противоположной стены и отсчитывал минуты. Стальной резервуар мерно подрагивал, и шум водоворота не позволял им разговаривать. После сеанса оператор поднимал Бруно из воды и, положив на покрытый бумажной простынкой стол, смазывал его раны густой желтой мазью, непохожей на ту, которой обрабатывали ему ожоги медсестры в палате.
На второй день оператор, перехватив взгляд Бруно, проговорил:
– Этой фигней лечили ожоги от напалма во Вьетнаме. Я такое сто раз видел.
Значит, он был ветераном войны. Это мальчика не удивило. В Беркли и Окленде их было полным-полно, и черных и белых, они работали сторожами в школе и продавцами в винных лавках, или это были бездомные в креслах-каталках вроде той, в которой злобный оператор возил Бруно. Он встречал таких и раньше, в коммуне в Сан-Рафеле: участники войны, ставшие хиппи, хвастались, что убили немало людей – кто-то из снайперской винтовки, кто-то в ближнем бою коротким ударом ножа в горло. Как и тех дядек, этого оператора отличало строптивое пренебрежение ко всему, и он, видимо, уверял себя, будто в любой ситуации может оставаться невозмутимым, как Будда или джазовый импровизатор, подстраивающийся под собственный ритм и темп вопреки мелодии, исполняемой другими оркестрантами. Этот человек источал неукротимую энергию, словно не отдавая себе отчет, какая сила агрессии таится в каждом его взгляде. Мальчик, охваченный восхищением и страхом, помалкивал.
– Тогда эту штуку не применяли на гражданских, тогда она еще считалась экспериментальным средством, – продолжал ветеран. – Ее испытывали в боевых условиях. – И добавил участливым, насколько смог, тоном: – Хорошая штука. Тебе поможет.
Оператор проговорил это так, словно самолично прописал Бруно такое лечение, в знак особого расположения к маленькому пациенту. Но нет. Бруно понимал, что такой прерогативы у него нет. На самом деле связь между желтой мазью и тем, что этот мужик видел на войне, была либо воображаемой, либо случайной.
И тут Бруно, к своему удивлению, произнес:
– Когда-нибудь я туда поеду. – Он вовсе не хотел, чтобы эти слова прозвучали провокационно, тем более жестоко. Он просто подумал, что ему очень хочется отправиться куда-то далеко-далеко, подальше от того места, где он сейчас находился. И стоило ему услышать название далекой страны, как его смутное желание обрело четкую цель.
– Куда? Во Вьетнам?
– Да.
– Уж не знаю, с какого перепуга туда кому-то захочется.
Как оказалось, потом Бруно было суждено провести много месяцев в Хошимине и Вунгтау. Но тогда его замечание повергло мужчину в сумрачное молчание, хотя по всему было видно, что он мысленно мечет громы и молнии.
А когда Бруно принимал третью гидромассажную ванну, он вдруг ни с того ни с сего испытал оргазм. Его эрегированный член оказался зажат между ляжкой и металлической скамеечкой, которая слегка вибрировала от водного вихря, забившего в полную силу. Он уже привык к сонному, блаженному состоянию, возникавшему от долгого сидения на скамеечке, а тут вдруг его тело пронзила волна неведомого ощущения, к которому он был совершенно не готов. А потом магический момент пролетел, и ему осталось только недоумевать, что это было. Произошло все, и не произошло ничего – ничего, как надеялся Бруно, что могло бы его выдать, спасибо рокоту электромотора и бурлению воды в ванне. Но когда оператор вытащил Бруно из воды, то он вроде бы заметил на его теле нечто странное и втер ему в ляжку желтую мазь с нескрываемым отвращением. Но Бруно было все равно. Он просто перестал реагировать на мрачную харизму угрюмого ветерана, в ком клокотал коктейль зависти и отвращения. И заставил себя подавить чувство стыда или страха. Еще он постарался избавиться от уважительного отношения к чернокожим, столь свойственного матери и ее окружению. В последующие сеансы гидротерапии Бруно погружался в колодец блаженства. Это была его игра, в которую он играл, находясь в бурлящей ванне, пока оператор безучастно сидел в стороне, точно изгой или прокаженный. Словно чувствуя неуместность своего присутствия, ветеран прекратил всякие попытки завязать с мальчиком разговор. Он был низведен до уровня больничного аксессуара, такого же, как кресло-каталка или лифт. А Александер Бруно в одиннадцать лет почувствовал себя изысканно-великолепным.
И его изысканное великолепие ожидало доказательства своего высокого предназначения. Для чего-то или кого-то, помимо себя самого. Но после выписки из больницы, вновь попав в заботливые руки Джун, вернувшись в Беркли и во двор начальной школы имени Малькольма Икса, Бруно утратил способность воспринимать нежелательный приток чужих мыслей или чувств внутрь своего панциря. Его дар, стоило ему от него отказаться, стал потерянной игрушкой, которую он и не пытался отыскать. От дара остались лишь внезапные радости от проверки собеседников подобно тому, как он проверял монашку. Привет, вы меня слышите? Нет? Отсутствие внятного ответа было для него облегчением.
Нет. Бруно, который, как правило, предпочитал никогда ни о чем не вспоминать, теперь нежился в воспоминаниях о годах после выхода из больницы. Шестой класс, седьмой, старшая школа в Беркли. Воспоминания, которые Кит Столарски пытался оживить, теперь забили ключом. Как его тело начало меняться вскоре после выписки, как он быстро вытянулся, как четко проявилась линия челюсти. Волосы покрыли шрам в паху, сделав его незаметным. Девушки и женщины, когда Бруно раздевался догола, никогда не видели того, что, как он опасался, могло бы их оттолкнуть. Ему приходилось самому показывать им рубцы от ожогов, а иначе они их не замечали, и тогда его шрамы возбуждали у них столь желанное ему сочувствие. Видите, шутил он, на мне как будто трусы! Стремительное приобщение Бруно-подростка к сексу столько же стремительно вылилось в опустошение. Ему требовались игры с более определенным результатом.
Флэшмен? Да, теперь он припомнил те книжки. И другие, которыми он обменивался с мальчишками вроде Кита Столарски: «Парень с огоньком» Дж. П. Донливи, «Страх и ненависть в Лас-Вегасе» Хантера Томпсона, «Посторонний» Альбера Камю и «Посторонний» Колина Уилсона. Эти книги, которые Бруно таскал с полок маминых знакомых хиппи и из бесплатной библиотечки в столовке для бездомных, высмеивали все те банальности, которые, как уверяли хиппи, вызывали у них восторг. Флэшмен и впрямь в одночасье стал кумиром Бруно. Правда, у Бруно был еще один такой же, как Флэшмен, кумир – он сам.
Бруно быстро сорвался с орбиты Джун в свободный полет. Мойщики посуды и официанты, с которыми он сошелся в «Спенгерз», а потом и в Chez Panisse, обучили его всему, что он якобы знал и до них, тому, что он почерпнул из книг, или видел в кино, или знал по видеоклипам «Рокси-мьюзик» и Роберта Палмера на MTV. Вещам, имеющим отношение к нему, к миру и к умению скользить невидящим взглядом по окружающим. Уборщики грязной посуды и официанты познакомили его с кокаином и с тайной жизнью ресторанного персонала после работы в барах, которые закрывались в пять или шесть утра. Вот где он впервые в жизни увидел настоящих азартных игроков. Он видел их у бильярдных столов и за карточными столами, или у бара, где они заговаривали зубы простофилям и облапошивали, отвлекая их внимание заранее выдуманными небылицами. Первое время Бруно не мог с ходу отделить победителей от проигравших, и он махнул на них рукой. А теперь ему пришло в голову, что по нынешним меркам все они попадали в категорию неудачников. Тогда не к той ли категории отнести его самого, лежащего здесь после операции?
Вскоре после того, как Бруно сбежал из «Спенгерз» и очутился в более утонченной атмосфере «Гетто гурманов», он попал под покровительство Конрада, менеджера кафе при элитном ресторане Chez Panisse, несостоявшегося танцора балета. Этот горделивый польский эмигрант изъяснялся на английском без акцента и, когда подходил к телефону, четко проговаривал каждый слог: «Чиз Пенис». Конраду пришлось снять многомесячную осаду, которой он подверг шестнадцатилетнего Бруно, тщетно пытаясь приобщить его к гомосексуальным утехам, заявив напоследок, что внешность этого юноши, увы-увы, пропадает зря; зато потом Конрад стал просто его наставником. Он научил Бруно красиво одеваться и ходить, и юноша не уставал удивляться, как же раньше он мог обходиться без этого. Как-то после работы, во время карточной игры в доме на склоне Уайлдкэт-каньона, владельцем которого был развратный профессор истории, позволивший персоналу Chez Panisse пользоваться его бильярдным столом и горячей ванной под открытым небом, Бруно начал обчищать карманы официантов лет на пять-десять старше его, Конрад дал понять Бруно, что покер – отнюдь не игра для джентльмена. Именно Конрад познакомил его с триктраком. Сам менеджер кафе играл в триктрак крайне сосредоточенно, хотя всегда отказывался делать денежные ставки.
Кроме того, Конрад обучил его повадкам, которые большинство считали врожденными, как то: занимать в помещении такое место, чтобы все видеть, располагать ноги параллельно, но при этом сдвигать бедра в противоположную сторону, чтобы тело принимало приятную классическую позу. Конрад, разумеется, не заставлял Бруно вести себя женственно, между прочим, сам Конрад никогда не казался женственным – но он лишь учил Бруно владеть своим расцветшим телом так, чтобы оно не отпугивало и восхищало. Во многом Конрад просто-напросто развивал принципы, которые Бруно усвоил во время пребывания в больнице. Если Бруно давно запечатал себя в своем панцире, всегда мысленно сохраняя дистанцию с окружающими, то Конрад научил его распространять ту же дистанцию и вовне, прикрываясь ею как плащом, гипнотизируя окружающих и не позволяя им приблизиться. В результате Бруно провоцировал то самое влечение, которое скрывал.
А более глубинная магия заключалась вот в чем: в процессе выкладывания, слой за слоем, своих личин на внешней поверхности панциря Бруно мог забывать, что на самом деле скрывалось в этом панцире. И все что угодно могло стать содержанием этого амнезического трюка.
Спустя многие годы после того, как Конрада уволили из Chez Panisse и тот в одну ночь сбежал из Беркли, Бруно ощущал, что его наставления стали соматическим языком тела, обретя в нем новую жизнь. Но вплоть до нынешнего второго исцеления, за время долгого пребывания во тьме бинтов и повязок, он даже не вспоминал Конрада. А теперь это имя вновь вернулось к нему, точно кто-то извлек из-под диванной подушки давно потерянный фрагмент пазла. Интересно, думал Бруно, а самого Конрада можно найти? Жив ли он? Или умер от СПИДа? Но нет. Импульсивное желание было настолько же безнадежным, насколько сентиментальным. Бруно просто вспомнил позабытое имя – и на этом успокоился. Имя ничего для него не значило.
Но почему Столарски решил спасти Бруно? Зачем ему его жизнь?
Эти вопросы донимали Бруно. Его грудь содрогнулась. Воздух вылетел из легких, свистя в пластиковой трубке, и стало понятно, что услышанный им свист издал он сам и что его онемевшее лицо под бинтами исказила печаль. Но могли ли из-под этой маски исторгнуться слезы – вот в чем вопрос. И даже если бы такое случилось, он бы не ощутил своих слез.
И тем не менее эти отрывочные воспоминания и скорбь лучше, нежели альтернатива: память об операции, как бы увиденной глазами доктора Берингера.
II
День и ночь, сон и явь, прошлое и настоящее, все помутилось, утратило четкие очертания, пока как-то утром его не разбудила медсестра-японка. Бруно знал, что она японка, ведь она представилась:
– Я медсестра Оширо, я из Японии.
И он знал, что сейчас утро, ведь так она сказала. Потом она вынула у него изо рта дыхательную трубку и попросила сглотнуть. И тут, хотя глаза все еще были завязаны, Бруно восстал из зловонной бездны. Такое было впечатление, точно Оширо бросила ему в колодец ужаса и воспоминаний канат и вытянула его на свет – впрочем, пока он так и не прозрел.
Предприняв попытку заговорить, он издал шелестящий звук и болезненный стон.
– Хотите написать мне записку? – спросила Оширо.
– Да, – невнятно выдавил Бруно.
Она все же его поняла. Она принесла ему пластиковую подложку и маркер.
– Вы пишите, что хотите сказать, а я потом смою.
– ГДЕ МОЙ ВРАЧ?
– Ваш врач заходил к вам три раза. Он с вами разговаривал, но вы не помните. – Он почувствовал, как она выхватила у него из пальцев подложку и через мгновение вернула. Он снова стал писать:
– Я УМИРАЮ?
– Операция прошла очень успешно, вам уже сказали. Мы говорили это много раз. Так что сейчас запоминайте.
Он уловил в ровно щебечущем голосе Оширо укоризну. Наконец ему стало ясно, что эта медсестра достаточно опытная и уже имела дело с больными вроде него, вот почему ее и приставили к нему. Она должна была научить лежачего больного глотать, пить через соломинку и посильно помогать персоналу себя обслуживать, потому что, по словам Оширо, медсестры и санитары уже устали им заниматься за время его долгого беспамятства. А ему неплохо бы помогать им менять простыни и подавать утку.
– Вот, видите, – наставительно заявила Оширо. – Вы же не лентяй!
– МНЕ БОЛЬНО.
– Вам надо двигаться, для вас это полезно. Скоро будете сами ходить в туалет. А завтра вам дадут поесть.
Потом он превозмог болезненный процесс удаления липких ленточек, удерживавших сердечный монитор, и лишних капельниц, после которых на коже остался какой-то мусор. Потом, к его ужасу, она осторожно выдернула катетер из пениса. Реакцией Бруно на призывы Оширо вернуться к полноценной жизни были его робкие шажки и новые болезненные ощущения, которыми сопровождался каждый этап этого возвращения.
Нет, Бруно понимал, что выбора у него нет.
– Повязки сменим завтра, – пообещала Оширо, видя, что он устал.
– ЧТО С МОИМИ ГЛАЗАМИ?
– Глаза и завтра еще будут закрыты. На них повязки. Доктор должен осмотреть ваши глаза.
– Я ОСЛЕП?
– Я же вам сказала, мистер Бруно: все прошло хорошо, вам очень повезло. Вам надо радоваться.
– Я РАД.
– Хорошо. А сейчас спите.
III
Весь следующий день он пролежал в свежей повязке на лице, а потом пришел Берингер, осмотрел швы и предложил впервые открыть глаза.
Точно спала пелена безотрадной скуки. Бруно с утра посадили в кресло рядом с койкой. После того как его пару раз сводили в туалет, он стал отмахиваться от санитаров, желая самостоятельно проделать тот же путь ощупью, – тем более ванная комната находилась здесь же, в палате. К нему вернулся голос, еще сиплый, но уже узнаваемый. Он поел – сначала раствор желатина, потом куриного бульона, а потом, когда процесс глотания перестал причинять болезненные ощущения и он все более уверенно двигал лицевыми мышцами, ему дали размоченные сэндвичи и кашеобразные вареные овощи. Но все, что Бруно ел, казалось ему абсолютно безвкусным, на что он неизменно жаловался всем, кто бы ни приносил ему очередную порцию пресной тюри.
Ощутив раздражение, он осмелел. В палате включили телевизор, но Бруно приказал его выключить. Звуки телевизора сменились гудением какой-то машины, гомоном медсестер из коридора и громким разговором на посту дежурной сестры в конце коридора, иногда до его ушей доносились голоса врачей, пришедших с осмотром к пациентам в соседних палатах. Эти голоса не отвлекали его, но и не ошарашивали, как громко работающий телевизор. Главное, что теперь он мог попросить их закрыть дверь в палату и оставить его в покое, и иногда они подчинялись. Другие медсестры смирились с тем, что он предпочитает им Оширо, поэтому не навязывали ему свои услуги, не докучали болтовней и снисходительно сносили его капризы, словно он был слепой хамоватый лорд, хотя, сколько бы он ни жаловался, они никогда не извинялись. Более того, они постепенно стали игнорировать его претензии. В отместку он начал оскорблять их втихомолку, язвительно – в точности как хамоватый слепой лорд. Естественно, его можно было простить, так ему сказала Оширо.
Ночь, казалось, никогда не кончится. И Бруно до утра не мог уснуть.
Вторая в жизни госпитализация не выявила ни глубоких тайн, ни пикантного знания, как это случилось в первый раз. Ни оргазмов в гидромассажной ванне, ни монашек, которых можно было бы смущать. В эти дни замершей жизни даже власть над воспоминаниями о больнице детства, которые нахлынули на него в первые часы после пробуждения от наркоза, куда-то испарилась. И какой смысл у этих обрывков воспоминаний? Допустим, Бруно представлял себе компактную зеленую обложку романа о Флэшмене, который он носил в кармане своего пальто, – и что с того? Сейчас, если бы он увидел книжку на тротуаре, то не стал бы нагибаться, чтобы поднять, так мало она его интересовала.
Оширо подготовила пациента и палату к приходу Берингера. Суматоха, предшествующая появлению в отделении заведующего, стала для Бруно уже привычной.
– Сегодня он снимет повязки!
– Кто, Господь Бог?
– Вы глупый!
– Тот, кого нельзя называть, придет с ножницами?
– Важно, чтобы в палате было темно, мистер Бруно. Ваши глаза стали очень чувствительными.
– Вы на это надеетесь. Может быть, они вообще не станут ни на что реагировать. И я смогу глядеть на солнце. Или спать со светом.
– Нет, мистер Бруно. Ваше зрение проверяли.
– Вот это хорошо. Мои глаза проверены. Так что можно повязку оставить.
Бруно подумал, что находится на пороге новых ощущений: сейчас его вывезут из святилища, и он окажется в неведомом мире.
– Цык-цык, – когда Оширо была настроена сверхкритично, она начинала изъясняться бессмысленными междометиями, словно выговаривала щенку за обгаженную подстилку.
И тут Бруно почувствовал, как в палату кто-то вошел – точнее говоря, он понял, что этот человек уже какое-то время стоит перед койкой и слушает его дурацкую болтовню. Интересно, как долго?
– Конечно, мы оставим эти повязки, если хотите. Но тогда вы лишите нас обоих возможности взглянуть на мой шедевр.
Это был голос доброго ангела-хранителя и злейшего врага Бруно, человека, убившего его лицо. Человека, который всегда обращался к своей жертве высокомерно и с энтузиазмом, как будто считая ее существом второго сорта. Возможно, он был богом или кем-то вроде медицинского Санта-Клауса. Воздух как будто стал вмиг холодным и разряженным, точно палата была в капсуле, которую запустили в космос. А может быть, это был воздух из операционной, который скопился вокруг нейрохирурга вопреки всем температурным и барометрическим нормам.
– Я напугал вас?
Бруно непроизвольно поднял обе руки вместе с трубками капельниц, растопырив ладони, точно защищаясь от нападения со стороны голоса.
– Напугали? Нет… нет. Вы меня удивили.
– Я – Ноа Берингер.
– Ну, конечно.
– Мне сказали, вы забыли о моих прошлых посещениях.
– Да.
– Ладно. Резекция прошла триумфально. Если хотите, я готов ответить на любой ваш вопрос. Мы, разумеется, сделаем чуть позже МРТ. Но я удалил вашу опухоль, Алекс.
– Сестра Оширо мне объяснила.
– И я хочу сказать, что я просто в восторге от того, что мы там сотворили. – Нейрохирург, похоже, буквально напрашивался на ответный восторг, на лавровый венок. Но Бруно это не волновало. Он медленно повращал в воздухе поднятыми руками, делая вид, будто изучает их сквозь неприятную пелену, которой было туго обмотано его лицо и которая, насколько он мог судить, не давала его лицу развалиться на части.
– И что же я увижу, когда снимут бинты?
– Ха! Вы хотите спросить, что вы увидите, кроме меня и красавицы-медсестры? Кто знает… Вам будет больно смотреть на свет – но повышенная светочувствительность продлится всего лишь пару часов. Возможно, вы будете видеть все несколько нечетко, и это ощущение пройдет не сразу. Меня заботит лишь одно – то, что зрительный нерв будет воспроизводить фантомный образ того, что вы называли помутнением. Это такой же эффект, как шум в ушах, но только в поле зрения. И требуется некоторое время, чтобы рецепторы вернулись к состоянию, когда на них ничего не давит. Но они это быстро сделают, они же такие деловые, эти ребята. Ну что, поглядим, как они себя ведут?
Бруно успокоился, попав в вихрь терминологии и того, что можно было счесть остроумием врача. Он опустил руки и позволил Берингеру приблизиться к своему лицу. И Оширо тоже. Ее прикосновение было ему знакомо: она работала так же быстро и безукоризненно точно, как и говорила. Врач и медсестра недолго похлопотали вокруг него, и затем тяжелая повязка была, точно глиняная маска, снята, обнажив скрытую под нею тайну. Веки Бруно оставались закрытыми под круглыми марлевыми тампонами, и по краешкам этих тампонов он ощутил движение воздушных волн, ожививших контуры швов.
Берингер продолжал без остановки балагурить:
– Процесс заживления протекает чудесно! – и так далее.
Но Бруно его почти не слушал. Ему казалось, что он воспаряет сквозь пелену дурмана к бескрайнему и осиянному светом миру, не похожему на тот, который запечатлелся в его памяти. Раньше он был пещерным зверем, копошащимся в грязи и отмерявшим расстояния камешками и зернышками. А теперь мир был бескрайним.
Сейчас ему надо было преодолеть несколько миль, чтобы снова вступить в контакт с этим миром. Бруно понял, что еще не обрел полную свободу. Руки продолжали сновать по его лицу. Берингер весело щелкал ножницами, отрезая куски марли, а Оширо, аккуратно поднимала лепестки бинта с его век, и его лицо раскрывалось, словно цветочный бутон.
Когда дело дошло до последнего слоя, Бруно показалось, что сейчас они отделят его нос и щеки, чтобы обнажить голые кости черепа. Боли он не испытывал, впрочем, ему до сих пор вводили обезболивающее внутривенно через катетер, воткнутый в локтевой сгиб. А что, если это спровоцирует жуткую зависимость, от которой ему потом придется долго избавляться? Но он решил, что в любом случае должен быть благодарен за все.
Бруно подумал о монетках, которые кладут на глаза мертвецу: но теперь все происходило в обратном порядке. Оширо сняла груз с его век и попросила потерпеть. Она осторожно смыла с его ресниц липкий слой медицинского клея, промывая ему щеки ватными палочками, смоченными в физрастворе, точно пририсовывая там слезы. И он раскрыл глаза.
Все вокруг показалось смазанным, да, в глазах все двоилось, пока он мышечным усилием – и ему не было больно! – не свел воедино двойную картинку перед глазами. Он по-прежнему видел мутное пятно, которое теперь стало прозрачным и парило в центре поля зрения – как нечто видимое, но ставшее незримым. И по краю поля зрения теперь мелькали мушки, словно мутное пятно разбили вдребезги и смели осколки куда-то к дальнему краю горизонта. Но даже эта деформация оптики не могла помешать крушению его интимной связи с ранее невидимым миром. Зрение Бруно функционировало вполне нормально – слишком нормально, чтобы опровергнуть неопровержимый факт: смотреть-то было не на что.
Какой же он бог? Да он даже не Санта-Клаус. Бруно изувечил самодовольный хипарь в вельветовом костюме. Оширо оказалась круглолицей, низкорослой, милой и абсолютно не соответствующей эротическим фантазиям Бруно, о которых он ни сном ни духом не догадывался до того мгновения, как они рухнули. Два человека стояли в комнате, размером и видом похожей на выцветший снимок «полароида». Бруно оживили и выпустили в мир, не достойный так называться. Словно это была страница в журнале, который он наобум раскрыл.
– Не трогайте! – строго предупредила Оширо, когда руки Бруно, все еще в катетерах, инстинктивно дернулись к лицу.
– Итак, ваши глаза работают, – заметил Берингер. – Я вижу, вы следите взглядом.
– Как это, слежу?
– Потерпите, если вы еще видите всплывающие посторонние образы, или, говоря попросту, мелькание мушек.
– А вы попадаете в разряд всплывающих образов?
– Это зависит от того, что вы видите. Сколько у меня носов?
– Столько же, сколько у вас бород, и вдвое меньше, чем глаз.
Бруно ощутил усталость.
– О, да он шутить изволит! И выглядит отлично, да? – Радость Берингера казалась не наигранной, а, скорее, плохо скрываемой. И неуместной. Хирургу делать тут было нечего. Он уже сделал для Бруно все, что было в его силах, и теперь его хватило лишь на хамоватое зубоскальство.
– Могу себе представить, – проговорил Бруно. – У меня такое ощущение, что вы мне рот пришили вверх ногами.
– А, ясно, гм… мы вообще-то не снимали полностью весь ваш рот. Да, конечно, нужно подождать, пока там все заживет, но, уверяю вас, современные технологии наложения швов – просто чудо! Сестра покажет вам, как обрабатывать разрезы, чтобы шрамы остались незаметными, вы сами сможете это проделывать…
– Процедура не предполагает гидромассажную ванну?
– Прошу прощения…
Бруно махнул рукой, не отрывая ее от бедра. Ему не хотелось опять получить замечание.
– Не хотите посмотреться в зеркало? – Берингер впервые за все время заговорил участливо.
И Бруно с испугом подумал, что лучше не стоит. Он уже поглядел на свое отражение в черном экране телевизора на дальней стене – там был такой же выцветший полароидный снимок, только в обратной перспективе: два заботливых пигмея перед вытянутым соломенным человеком, в чьи вены всосались разные приборы. А детали головы, венчающей иссохшее тело, были слишком мелкими, чтобы разглядеть их в телеэкране, но он легко их вообразил. Прошлое лицо, наскоро сшитое из обрезков кожи для сходства.
– Нет, спасибо, – Бруно отверг предложение врача.
Собственное лоскутное лицо заботило его меньше всего. Видение, которое он старательно отгонял, вновь вернулось: воспоминания об операции, отпечатавшиеся сквозь густой туман анестезии. Бруно видел свое лицо, опрокинутое изнанкой в хирургическую кювету, точно вырванное из земли корневище поваленного бурей дерева. И еще он пережил, точно во сне, удивительное путешествие между двух молочно-белых планет, которые, он почти не сомневался, были его изъятыми из черепа глазами.
Но как объяснить это Берингеру?
– Я должен вам кое-что сообщить, – начал Бруно.
– Слушаю вас.
– Я снова могу… читать мысли. Я читаю ваши мысли.
– Потрясающе! А как насчет запахов? Вы можете читать запахи?
– Простите… Запахи? Нет, ничего не чувствую.
– Видите ли, я слышал, вы жаловались на вкус пищи. Но свойства пищи скорее имеют отношение не к языку, а к носу. Так что вы не много потеряли, не чувствуя вкуса здешней пищи.
– Она на вкус как резина или дерьмо.
– Так и есть! Вас больше не преследует фантомный запах жареного мяса? Вы упоминали об аромате свиных ребрышек перед тем, как сюда попасть.
– Нет… Нет.
– Мы вряд ли повредили обонятельный нерв, нет, это исключено. Вонятельный, как я его называю. Иногда после операции требуется время, как при перезагрузке компьютера…
– Я что-то не понимаю. Я же видел, как вы оперировали.
– Ну, это невозможно. Впрочем, анестезия может вызывать галлюцинаторный бред.
– Я все видел, от начала до конца.
– Но ваши глаза… гм… скажу так: они же были надежно отключены от сети.
– Да мне и не нужны были глаза. Я все видел вашими глазами. – Теперь Бруно не мог остановиться. Он стопроцентно был уверен в чуде и катастрофе, случившихся с ним, и хотел, чтобы его уверенность передалась Берингеру. Как бы фамильярно ни изъяснялся хирург, он же имел прямое отношение к расчленению пациента.
– Сестра, вы не оставите нас? Нам с мистером Бруно надо поговорить наедине.
Это было полной глупостью – просить Оширо выйти за дверь, она и так была крошечной. Как и сам Берингер, и палата. Врач и медсестра – две гашеные почтовые марки на вскрытом конверте. Что, Бруно стал великаном? Или клиника резко уменьшилась? Судя по всему, хирург, хотя и всецело доверил Оширо заниматься послеоперационным уходом, не помнил ее имени. Бруно, со своей стороны, хотел было возразить и попросить Оширо остаться, но у него не было сил. Он смотрел вслед единственной свидетельнице того, что этот бородатый бес с ним сотворил и еще может сотворить.
Но нет, Берингер имел репутацию выдающегося целителя, он даже оперировал из милости, от великих щедрот. Они с Бруно должны были быть в одной команде. Эти негативные явления были совершенно непреднамеренными. Бруно просто хотел объяснить.
– Когда я был ребенком, – начал он неторопливо. Каждое слово, извлеченное из далекого прошлого, должно было звучать весомо. То, что с ним случилось, настолько странно! Ему следовало решительно отмести всякую попытку иронизировать и говорить намеками. – Когда мне было пять лет, я жил с матерью в коммуне в Сан-Рафеле…
– Понятно.
– Вокруг меня были взрослые… ну, сами понимаете… это же семидесятые… – Нет, так не пойдет, он сразу понял, что его слушатель заскучал. Он же, в конце концов, хирург, а не священник или психиатр, не духовник. Дорогущие минуты хирурга тикали зря. – Но это не так важно. Помню, я тогда не прятался ото всех, как в панцире, между мной и окружающими не существовало никаких преград…
– Да?
– Вы, должно быть, раньше об этом слышали. Я умел читать чужие мысли.
– А, ну, конечно!
– То есть, я хочу сказать, в этом было мало приятного.
– Могу себе представить: сущий ад!
Все оказалось куда легче, чем думал Бруно.
– Вообще-то да. Я обзавелся кое-какими защитными приспособлениями…
– Любой бы на вашем месте так и сделал.
– Доктор Берингер, а вы… сохранили то, что вынули из меня?
– Что сохранил?
– Эту штуку.
– Ах это, хм, опухоль не была извлечена целиком. Как раз наоборот. Но взятые для биопсии фрагменты, да, конечно, они у нас хранятся.
– Понятно, ну, я об этом спрашиваю, потому что упомянул о защитных приспособлениях… Так уж получается, что вы извлекли одно из них. Мое мутное пятно. Хотя, ясное дело, вы действовали из лучших побуждений.
– Я вас не понимаю.
– Возникшее у меня помутнение служило мне в качестве заслона. Когда вы говорите, что опухоль давила на внутренние органы, пагубно воздействуя на их функции, – я думаю, что пятно препятствовало, так сказать, притоку мыслей извне, как это произошло со мной во время операции.
Берингер отошел от его кровати. Насупив брови, он задумчиво стал водить пальцами по губам и бороде. Почтовая марка вмиг стала коллекционной – с портретом Зигмунда Фрейда в домашних тапочках посреди рабочего кабинета.
– Я хочу его вернуть, – заключил Бруно, надеясь, что выразил свою мысль с предельной ясностью.
– Да, мы с подобным уже сталкивались, и не раз, – пробормотал Берингер, словно разговаривая сам с собой. – Это сила внушения, конечно. Понятие интраоперационного сознания давно проникло в массовую культуру в формате фильмов ужасов и телевизионных ток-шоу, но, как и в случае с другими популярными кошмарами массового сознания, в реальности оно встречается куда реже, чем многие думают.
– У меня было такое в детстве, – упрямо возразил Бруно.
– Что, интраоперационное сознание?
– Нет, способность чтения чужих мыслей.
– А, это! Но, Алекс, во время операции мы мониторили вашу нервную активность с помощью так называемых вызванных потенциалов – этим занимался хирург-невролог. И мы точно знали, в сознании вы или в отключке. Вы были в отключке. Вы полностью вырубились. Вы были скорее мертвы, чем живы. По сути дела, интенсивность действия наркоза на ваше сознание и объясняет ваше нынешнее состояние недоумения и паранойи – это, а еще действие стероидов, дозу которых я с сегодняшнего дня резко снижу.
– Вы слушали Джими Хендрикса.
Берингер бросил на него колючий взгляд исподлобья, потом рассмеялся – отрывисто и раздраженно, так что смешок прозвучал как упрек.
– Очень хорошо! Но вы же видели постер в моем кабинете, когда приходили на консультацию!
– Нужно вернуть то, что вы вынули из меня.
– Это нельзя вернуть. И я не стану этого делать – вставлять опухоль обратно. Ушам своим не верю: неужели я и впрямь отвечаю на ваши вопросы, Алекс? Вы страдаете от удивительного наваждения. И, должен признаться, в моей практике такого еще не бывало.
– Послушайте, доктор, вы можете оказать мне одну услугу?
– Это будет зависеть от того, что именно.
– Мои вещи. Когда меня положили к вам, сестры забрали мою одежду и личные вещи. Мне пообещали, что все будет лежать у меня в палате после реанимации…
– Да, – кивнул Берингер. – Конечно. Все именно так. – Его, похоже, невероятно обрадовала такая просьба. – Давайте-ка поищем!
Хирург шагнул к узкому стенному шкафу рядом с ванной комнатой. Надо же, сколько раз Бруно ходил в туалет, волоча за собой металлическую стойку с трубками капельниц, а не догадался заглянуть в стенной шкаф. На это ему просто недоставало сил.
– Ну вот, смотрите! – объявил Берингер.
В шкафу обнаружились вещи Бруно, аккуратно сложенные на полках, – кроме толстовки, висящей на вешалке, как пиджак. На верхней полке лежали смартфон и зарядный кабель, деревянный чемоданчик с комплектом для триктрака, мешочек на молнии, где лежали скрученные в рулончик доллары, мелочь и ключи от квартиры в апартаментах «Джек Лондон», а также сложенная вчетверо газета «Сан-Франциско кроникл», которую он читал в приемном покое отделения хирургии неделю – или целую жизнь – тому назад. Берингер воспринял этот унылый тайник как откровение.
– А вот и ваш билет. Вам надо срочно встать с постели и покинуть это место. Вы снова почувствуете себя прежним человеком, облачившись в привычную одежду…
– Но это не моя одежда.
– Вы ее не узнаете? – Нейрохирург задал свой вопрос шутливым и одновременно испуганным тоном.
– Нет, я носил эту одежду, но ее нельзя назвать в полном смысле моей.
Берингер вручил Бруно телефон с таким видом, словно это был приз, выигранный им в телевикторине.
– Не хотите позвонить друзьям?
– У меня нет друзей.
– А вашему приятелю в Беркли?
– Не сейчас. Видите тот деревянный чемоданчик? Подайте мне его, пожалуйста.
– Этот?
– Да, спасибо.
Бруно зажал чемоданчик в дрожащих руках, слегка потряс его, удостоверившись, что внутри все цело. Он раскрыл замочки.
– Мы что, будем играть?
Стоящая перед ним фигура Зигмунда Фрейда была всего лишь эрзацем великого психиатра. Но Бруно пришлось иметь дело с тем, что было. И он сосредоточился на мысли, что этот игрушечный человек раскроил ему череп и влез в голову и что сам он отправился из Европы за океан, чтобы встретиться с ним, единственным хирургом на свете, способным проделать подобное, а значит, и способным провернуть все обратно. Ведь все движется по кругу. Почти то же самое произошло и во время первой госпитализации, Бруно в детстве, когда он и попал под защиту мутного пятна, хотя как оно в нем возникло – от желтой мази, или из-за оргазма, или от гидромассажа, сейчас он мог только гадать, – и вот теперь, во время второй госпитализации его лишили этой защиты! Но Бруно не мог позволить себе оставаться игрушкой в руках своенравной судьбы. Он широко раскрыл обе створки доски и вынул берлинский камень. Кровавые потеки, обозначавшие точки на его гранях, потемнели и облупились. Он сомневался, что Берингер их заметит, но оно и к лучшему, поскольку хирург испугался бы, что подхватит инфекцию. Но с другой стороны, это же была кровь Бруно, которая вытекла из его носа, так что теперь ее можно вернуть на надлежащее место – обратно в его голову. Но объяснить это Берингеру будет сложновато.
Бруно протянул камень нейрохирургу.
– Используйте вот это.
– Что это?
– Это не столь важно, – Бруно старался говорить, тщательно подбирая слова. – Используйте его в качестве замены того, что вы забрали.
– А что я забрал?
– Положите его туда, – Бруно поднял утыканные катетерами руки и, не касаясь лица, указал пальцем на переносицу, в то место, где сейчас между глазами таилось невесть что. – Я хочу, чтобы это вернулось туда.
– Куда вернулось? Этот камень никогда не был внутри вас!
– Он такого же размера. И он… то, что нужно. – Переустановите туда Берлин, хотелось ему сказать, но он не рискнул смутить нейрохирурга.
– Поразительно, – пробурчал Берингер.
– Это была просто ошибка, – продолжил Бруно. – И я вас ни в чем не виню.
– Нам лучше продолжить этот разговор в другое время, – умоляющим голосом произнес Берингер.
– Когда? – Бруно вовсе не надеялся увидеть, как уменьшившийся на глазах клоун-врач снова обретет прежнюю стать и вернет себе уверенность, которая позволила ему вывернуть голову пациента наизнанку. Бруно уже сомневался, стоило ли вообще упоминать Джими Хендрикса, – ведь это как раз и служило веским доказательством его способности читать чужие мысли, что и потрясло выдающегося нейрохирурга до глубины души.
– Когда вы немного придете в себя.
– Но в том-то и дело. Я чувствую, что очень даже пришел в себя.
– Время – великий лекарь, – продолжал Берингер таким тоном, что сразу стало ясно: он беззастенчиво лжет.
– Прошу вас… – начал Бруно.
Но стремительно уменьшившаяся фигурка отогнула, как ему показалось, крохотный клапан в углу полароидного снимка – на самом деле, предположил Бруно, это была дверь в палату, – и, ни слова не говоря, выскользнула за край картинки.
IV
Лицо – ну да, «лицо», а как это еще назвать? – оказалось не таким уж и плохим. Из зеркала, конечно, смотрел вовсе не тот Александер Бруно, каким он был раньше, но и нельзя сказать, что и не он: это была какая-то удивительная амальгама плоти – тестообразная, одутловатая, в крапинках, где-то отекшая, где-то обвисшая, местами шелушащаяся и везде словно сшитая из лоскутов по контуру черепа. Эта тестообразная масса постепенно обретала чувствительность – особенно в местах, где змеились скрепляющие всю эту мозаику швы, – и подвижность, которую обеспечивали привычные ему инстинктивные сокращения лицевых мышц. Он мог, например, заставить это лицо улыбаться совершенно безболезненно. Оширо, которая с помощью шестидюймовой ватной палочки обрабатывала швы неомициновой мазью, поощряла его потуги улыбаться. И Бруно весь день корчил ей улыбки. Он брал зеркало и изучал свое новое лицо, пока ему это не надоедало. Вблизи оно напоминало снимки лунных пейзажей: неровная поверхность с множеством кратеров. Но когда он позволял Оширо подержать зеркало на некотором расстоянии, то в отражении видел приблизительное подобие себя, неудавшегося двойника, который не стоил потраченного на его изготовление времени. Он так и не нашел наиболее выгодного ракурса для рассматривания нового облика. Любой крупный план напоминал поле после бомбежки, а на общих планах было невозможно увидеть детали, чтобы сказать что-то определенное о результате.
Стоит ли ему оплакивать утраченную красоту? Но у Бруно не было сил беспокоиться об этом. Он никогда не сомневался в мощи впечатления, производимого его внешностью на окружающих, хотя жизнь, вечно зависящая от броска игральных костей или сдачи карт, приучила его к внезапным утратам того, что им, по сути дела, никогда не было заработано. Первостепенное значение для того, чтобы достойно пережить подобные катастрофы, имела лишь манера поведения: не то, что лежало на столе между ним и противником, но внутренняя маска. И теперь, если следовать этой логике до конца, Бруно должен спокойно сидеть в ожидании новой раздачи карт, нового броска костей, нового лица. В зеркале, что держала перед ним Оширо, он углядел лишь мелькнувшее отражение неудачно выпавших костей. Возможно, теперь настала пора расплаты за то, что судьба осчастливила его красивым лицом, чем он и пользовался многие десятилетия. И коли убежденность, будто удача может иметь накопительный эффект, – это лишь заблуждение игрока, что ж… Он ведь и есть игрок.
С другой же стороны, Бруно сейчас мог быть мертв и даже об этом не знать. А мертвым он бы мог смириться с произошедшим.
Вот если бы Берингер нашел способ так же изуродовать его имя, как он изуродовал ему лицо, Бруно смог бы выйти из чистилища выздоровления безымянным, разоренным и, по логике своего уничтожения, не имея долгов ни перед кем, в том числе – и в особенности – перед прошлым собой. Но надежды Бруно на то, что Берингер мог бы сотворить еще кое-что помимо спасения его жизни – а это, как выяснилось, было не бог весть каким деянием! – рухнули. И это освободило Бруно от необходимости сравнивать «было» и «стало». Там, где он сейчас пребывал, – на архипелаге, умещавшемся между ванной, телевизором и каталкой, – понятия удачи или красоты казались безнадежно излишними. Когда Оширо научила его самостоятельно пользоваться мазями и массировать отеки, оставшиеся на икрах и бедрах после инъекций анестезии, когда его избавили от последнего катетера и его желудок смог наконец справляться с привычной едой, а не только с больничной кормежкой, Бруно счел себя вполне готовым к тому, чтобы, не сказав никому слова благодарности, смешаться с безликой толпой. Он не станет выпрашивать ни у кого еще один авиабилет, более того, он бы отказался его принять, даже если бы кто-то ему предложил. Он мог бы жить под мостом.
На десятый день в послеоперационном отделении Оширо начала готовить Бруно для чего-то, хотя и не говорила для чего. Берингер, вероятно напуганный последним разговором, больше не заглядывал. Но разве кто-то помимо нейрохирурга может разрешить его выписку? Оширо как в рот воды набрала. Но при этом она буквально выталкивала Бруно за дверь, словно выгоняла кошку.
– Я еще не готов, – сказал он, когда она настояла, чтобы пациент надел уличную одежду и отправился в комнату отдыха, – наверняка это была репетиция его изгнания. – Я неважно себя чувствую.
– Нет, мистер Бруно, доктор поставил вас на ноги.
– Люди после такой операции остаются в больнице неделями и месяцами.
Она покачала головой.
– Так было раньше. Дома вы будете поправляться быстрее. Вы и так уже пролежали здесь слишком долго.
– У меня нет дома. – Это было достаточно простое заявление. В прошлой жизни Бруно мог бы произнести такое в клубе за игрой в триктрак, да еще и рисуясь, на зависть сопернику, который мог только мечтать сказать нечто подобное.
– Остановитесь у друзей.
Он содрогнулся.
– Каких еще друзей?
– У мистера и миссис. Они беспокоились о вас. Миссис заходила к вам в палату, пока вы спали.
– Мисс Харпаз?
– Да, она. Милая леди. Завтра они заберут вас домой.
С этими словами уныние рухнуло на него невыносимо тяжким бременем – так умершая звезда превращается в черную дыру. Да он просто насмехался над собой. Его изувеченное лицо, этот превращенный в лохмотья наряд, заменивший ему панцирь, мог послужить заслоном только в этой жалкой комнатушке. И только в глазах Оширо. У Бруно, в конце концов, была какая-никакая гордость. Он был жутким снобом. Его руки вспорхнули к лицу, словно для того, чтобы удержать осыпающиеся ошметки от падения на пол. Но одних рук для этого было мало. Он ощутил, как на ладони налипла маслянистая мазь со швов.
– Меня… нельзя видеть в таком виде.
– Не глупите, мистер Бруно. Вы отлично выглядите.
– Ни за что! Я даже не пойду в комнату отдыха.
– Но вы должны. Завтра вас выпишут. За вами приедет ваша знакомая. Пожалуйста!
– Я запрещаю ей приезжать!
Попытка Бруно проявить власть была, конечно, абсурдной. Никакой властью он не обладал.
Услышав имя Тиры Харпаз, прорвавшееся в безжизненную пустоту его теперешнего состояния, Бруно невольно осознал, как усиленно старался забыть о них – и о Тире, и о Ките Столарски, и о непонятной ситуации, в которой оказался из-за них. Почему за ним приедет Тира, а не Кит, коль скоро Столарски считается его другом? И чем руководствовался Столарски, оплачивая его операцию? Только ли желанием позабавиться? И неужели у него есть лишние деньги? Очень даже возможно. Бессмысленно накопленные деньги без всякого плана, да еще и в таком количестве, какое мало кто мог себе представить, потому что мало кто занимался, подобно Бруно, сокрытием крупных денежных средств. Но если Столарски настолько богат, почему же он такой инфантильный, такой неряшливый, такой убогий? Где свита прихлебателей? Деньги магнитом притягивают к себе льстивых и алчных, приживал всех мастей, притворяющихся советниками и секретарями, всех тех, кто кругами бродит возле богача, ревниво ограждая территорию от вторжения подобных себе чужаков. И какую же ставку сделал Кит Столарски на жизнь Александера Бруно? И зачем он с такой веселой настойчивостью подкладывал ему свою подружку? Вероятно, ему удастся это узнать. Теперь, когда мутного пятна не стало и его мозг, как когда-то в детстве, вновь умел, словно губка, впитывать чужие мысли, Бруно мог бы точно считать тайные мотивы Столарски. Но Александер мог только гадать, насколько легко считываемым он, в свою очередь, окажется тогда для Столарски.
– Мне нужна маска, – в ужасе сказал он Оширо.
– Зачем?
– Для лица. Для головы, какая-то накидка. Я ни с кем не буду встречаться и не выйду из палаты, пока не смогу чем-то прикрыться.
Оширо стояла, недоуменно глядя на пациента, – это была редкая пауза, нарушившая череду ее нескончаемых хлопот, – ведь Бруно постоянно требовалось то перевязать, то обмыть, то переодеть. Ее круглое гладкое личико само походило на маску. Увы, самое обычное, незапоминающееся, принадлежащее представительнице другого пола, и все равно Бруно мог позавидовать бесстрастности этого лица. Могла ли Оширо понять, каково было ему глядеть на мир сквозь изрытое взрывными воронками минное поле?
Но после мгновенного замешательства проснулся ее неистощимый прагматизм:
– Хотите примерить послеоперационную маску?
– А что, есть и такая?
– Конечно. Ее еще называют компрессионной повязкой. Она сделана из дышащей ткани, очень удобная вещь. Такие обычно надевают на пациентов после пластических операций.
– А она закрывает… все лицо целиком?
– Там есть отверстия для глаз, ноздрей и рта. Если вы и от нее откажетесь, больше мы ничем не сможем вам помочь. Тогда вам лучше накрыть голову одеялом, мистер Бруно.
– Нет, нет, мне очень нужна такая маска.
– Мне понадобится предписание лечащего врача, но это не проблема.
– Прошу вас!
– Я принесу несколько масок на выбор. Но вы должны мне пообещать сходить в комнату отдыха.
– Обещаю.
Он кожей почувствовал ее облегчение. Бруно милостиво спас Оширо от своих экзистенциальных терзаний, поручив ей выполнить простое задание. Пациенту нужна маска? Пусть ходит в маске. В этом плане намерение медсестры мало чем отличалось от намерения Берингера: не мытьем, так катаньем заставить его переодеться и как можно скорее избавиться от него. Бруно пришлось привыкать к непривычной для себя роли нежелательного гостя. Это в точности повторяло опыт его юности, когда он зарабатывал на жизнь тем, что выступал в роли декорации, особого парфюма или настроения, добавлявшего изысканные нотки к атмосфере вечера. Теперь в его власти было разрядить обстановку в мизансцене, просто уйдя за кулисы.
Оширо, кудесница компетентности, быстро справилась с бумажной волокитой на посту дежурной сестры и через час вернулась к нему в палату с ворохом антибактериальных масок. Они напомнили ему наряды мексиканских рестлеров или аксессуары из игрушечного набора мазохиста, с одним отличием: они не были изукрашены яркими цветочными узорами, а все имели одинаковый цвет – телесный, как полоски пластыря, и снабжены аккуратно пришитыми застежками-липучками для удобства. Один их вид даровал Бруно некоторое успокоение. Он заставил себя дотронуться до них, ощутить нейлоновую ткань, пористую и одновременно гладкую, как отвердевшее желе, и такую теплую на ощупь, точно это была кожа робота, специально сконструированного для утешения стариков или умирающих.
Пока он перебирал маски, Оширо положила стопку его одежды и толстовку ему на колени и поставила дурацкие полукеды под кровать, молча настаивая, чтобы он сдержал обещание поучаствовать в генеральной репетиции. Кроме того, она достала его телефон и зарядный кабель и, подключив к сети, положила на тумбочку, куда он мог легко дотянуться, а чемоданчик с комплектом для триктрака и сложенную газету – на полку под ящиком, рядом с камнем из берлинской мостовой. Вот все его пожитки, принесенные в больницу, его походный набор для возвращения в мир, где он обладал едва ли чем-то еще. В Беркли, в квартирке, где ему из жалости позволили пожить, его ждали итальянские туфли и выходной костюм да несколько ненадеванных футболок с призывом «ДЕРЖИСЬ».
– Вот эта.
Он выбрал маску с самыми узенькими прорезями для глаз. В эти крошечные дырочки у переносицы никто не разглядит его сшитое из лоскутов обличье.
Оширо давно усвоила, когда стоит прикрикнуть на пациента, а когда проявить церемонную почтительность. Она молча сжала его пальцы и помогла застегнуть липучки на маске, одновременно комментируя свои манипуляции: все это Бруно следовало запомнить, чтобы потом применять новые навыки, когда он станет сам себя обслуживать. Она подвела его к зеркалу в ванной и, вручив охапку одежды, закрыла дверь, чтобы он переоделся. Признание за ним чувства стыдливости стало еще одной вехой – совсем недавно Оширо преспокойно мыла его с ног до головы белой махровой мочалкой.
Глядя на себя в зеркале, Бруно понял, почему эта маска действовала на него так успокаивающе. Она напомнила ему о Мэдхен, с ее безмолвным ртом за застегнутой молнией. Он надел футболку с Большим Лебовски и незамедлительно решил «держаться». Мэдхен была его добрым ангелом, попытавшимся на ванзейском пароме вмешаться и изменить его судьбу, если, конечно, тогда уже не было слишком поздно. Ведь все, кого он встречал потом, сговорились ввергнуть его в это подземелье, начиная с того монструозного любителя джаза, немецкого спекулянта недвижимостью, с которым он играл перед тем, как попасть в «Шаритэ», – как же его звали? В первый момент на ум Бруно пришло лишь имя Бикса Бейдербека.
Ах да, Вольф-Дирк Кёлер. Как он мог забыть? Маска, сдерживая и пряча Бруно от внешнего мира, еще и вернула ему воспоминания. Кёлер тоже был пигмеем. И когда он увидел себя в зеркале, – в маске, скрывавшей лицо, – это тоже отчасти напомнило ему о Мэдхен. Расправив плечи, Бруно как будто стал выше ростом и едва уместился в тесной комнатушке – в точности как девушка в черной маске и с голым задом превратила в карлика своего предполагаемого поработителя.
Бруно слышал, как копошится за закрытой дверью Оширо, прибираясь в его палате и шурша, точно крыса в коробке. Готовит его к выписке по распоряжению крысоподобного пигмея Берингера, к сдаче его с рук на руки крысоподобным же пигмеям Столарски и Харпаз. Никогда не доверяй людишкам ростом ниже 160 сантиметров, и если этой аксиомы раньше не существовало, то Бруно ее только что сформулировал. Какое же это облегчение – снова обрести ясность мысли. Его мобильный зарядился. Он обязательно перезвонит Мэдхен. Но не сейчас, не отсюда.
Хорошая маска. Но ее было недостаточно. В ярком свете потолочной лампы он разглядел себя: и кожу вокруг глаз, и складки в уголках рта. Его уши, хотя их никто не отрезáл и не восстанавливал, торчали из-за маски и выглядели по-дурацки. Чуть заметный нимб в поле зрения – фантомный вариант мутного пятна – только усиливал клоунский эффект. Он слегка приоткрыл дверь.
– Подайте, пожалуйста, толстовку.
– Вам холодно?
– Нет.
Медсестра передала ему толстовку, и он снова плотно затворил дверь.
– Вы в порядке? – Ее голос прозвучал встревоженно, и Бруно понял, что, как только он получил свою одежду, они поменялись ролями. У него теперь был рычаг воздействия на Оширо. А медсестра, по сути дела, сама оказалась в положении кающегося грешника.
– Пожалуйста, не пускайте ко мне мою знакомую. Я не желаю ее видеть сегодня. Никаких посетителей.
– Как хотите, мистер Бруно.
– А завтра я встречу ее внизу. Не хочу, чтобы она входила в палату, вы понимаете?
– Да.
Бруно всегда считал смехотворными попытки игроков скрываться за зеркальными стеклами очков или под капюшонами толстовок. Эти жалкие латы слишком красноречиво их разоблачали. Унабомберы[51] – так презрительно именовал их Эдгар Фальк. Но теперь, однако, все было ровно наоборот: капюшон толстовки прикрывал уши Бруно, оставляя лицо в тени и как бы окутывая его туманом телесного цвета, так что обладатель маски как бы отдалялся от чужих глаз. Так маска перестала быть сугубо медицинским аксессуаром, превратившись в призрачный лик. Когда он вышел из ванной, Оширо невольно отшатнулась. Все-таки Берингер был прав: это и в самом деле его одежда.
Нейрохирург напоследок виделся с пациентом буквально накануне его ухода. Он подписал бумаги на выписку – хотя, как отметила Оширо, это мог бы сделать любой врач клиники. Правда, Берингер поручил молодому коллеге снять с Бруно маску, в последний раз осмотреть швы и проверить мышечные рефлексы и реакцию зрачков на луч фонарика – а действие жевательных мышц и глотательный рефлекс Бруно до этого уже демонстрировал не раз.
Сам же Берингер появился только после того, как Бруно снова оделся, надел маску и сложил свои скромные пожитки в пакет. В коридоре перед палатой внезапно возникло кресло-каталка. Бруно знал: Оширо будет настаивать, чтобы его на каталке загрузили в лифт, а потом выкатили на улицу, где его ждала Тира Харпаз. Возможно, этого требовал протокол клиники. Для Оширо настал момент расставания с ним, и Бруно не стал лишать ее такого удовольствия. Она вышла из палаты, когда на пороге возник Берингер.
– Я очень рад, – заявил нейрохирург тоном, явно указывающим на прямо противоположные эмоции.
– Сбагрить меня и умыть руки?
Берингер пропустил колкое замечание мимо ушей.
– Ваше восстановление после операции протекало в образцово-показательном режиме. В своих записях я связываю любой эпизод возникновения галлюцинаций с расстройством сознания, вызванным нервно-психической реакцией на прием стероидов. Постанестетическая травма – явление вполне реальное. Но, судя по наблюдениям медсестры, все обещает прийти к чудесному финалу. Я ни на секунду не сомневаюсь, что вам достаточно будет амбулаторного наблюдения за процессом реабилитации. Маска вам не мешает?
– Она мне необходима.
– Ничего подобного! Но ходите в ней, раз вам так удобно. Вы будете пугать кошек и детей. Вы даже меня сейчас пугаете.
– У меня не было галлюцинаторного бреда.
– Не было? – переспросил Берингер наигранно шутливым тоном.
На самом деле, он, похоже, был на грани срыва, словно любая попытка нарушить выбранный им сценарий могла стать для него фатальной.
– Вы не смогли вспомнить моего имени.
– Да вот же оно, написано на вашей карте. Александер Бруно.
– Я хочу сказать, в середине операции.
– Ваша агрессивность поразительна! Хотя кто знает, может быть, это все кажется вполне рациональным, с вашей точки зрения. И тем не менее, что бы вы ни говорили, я все же считаю вас одним из моих профессиональных триумфов, мистер Бруно. Я на сто процентов рад тому, что произошло в этих стенах.
Бруно видел, что Берингеру некуда сейчас идти или он уже был везде, где хотел. При всем почтении, которое выказывали нейрохирургу медсестры и молодые врачи, этот маэстро хирургических катастроф был, по сути, заурядным бездельником, которому нечем было себя занять, пока ему под руку не подвернулась жертва очередной катастрофы. Он и в палату заглянул просто из желания убить время, и его совершенно не заботил Бруно, и его совершенно не озадачила загадка, которую пациент предложил ему решить во время их последней беседы. И тем не менее, исключительно в своих интересах, Бруно решил снова заставить Берингера задуматься над этим.
– Вы представляли себя бейсболистом, питчером.
– Простите, что?
– На питчерской горке в оклендском «Колизеуме». Вы кидали победные крученые мячи. Я не знаю, какой это имеет для вас смысл.
– Может быть, вы и правы, – сказал Берингер, помолчав. – Это в моем духе. Но давайте обсудим данный вопрос через несколько недель. Кейт вам позвонит и назначит день приема.
Берингер протянул руку. По всем внешним признакам, он вновь отгородился непроницаемой стеной. Это явно был профессиональный навык, который он хранил в своем саквояже вместе с врачебными аксессуарами. Бруно, уставший нащупывать бреши в тщеславии нейрохирурга, соизволил пожать протянутую руку.
– Буду ждать, – сказал Бруно.
Но встреча с Ноа Берингером так и не состоялась.