А я просто думаю сквозь сон, что нелюбовь – это и есть смерть, и, когда посреди завывания зимнего ветра я вжимаюсь губами в ложбинку твоей шеи, я прячусь от того, что кажется мне смертельным.
Ветер завывает все громче, и мое подсознание знает, что как раз ты не любишь меня.
Проснувшись, я говорю тебе, что мне снилась вьюга, женщина-великанша с синими глазами.
Ты смеешься, и две-три минуты между нами почти элегия перед новым сражением.
Но уже бесповоротным утром ты становишься прежним, и тогда сквозь полусон я думаю, была ли в той нежности, что связывала нас во сне, глухой и темной, густой и предельной, была ли в ней хоть капля человечности?
Я никогда даже не могу сказать тебе, что я голодна или что я устала. Разгорается день, и вместе с ним бесконечные придирки, точно за пределами секса и того, что он дает мне и тебе, нам больно смотреть друг на друга. Я замыкаюсь и молчу, как аутист, в ответ на твой непрекращающийся сарказм.
И я чувствую, как внутри меня образуется вакуум, как белая, точно вата или марля, пустота берет меня за горло и заполняет всю меня. И я перестаю чувствовать что-либо. Пустота выходит за пределы моего тела, она становится больше меня, как когда-то, три года назад, мои чувства к тебе были больше меня самой. Я была только пятнышком, наброском на их фоне. И вот теперь, когда эти чувства превратили меня в то, что я есть, я не ощущаю ничего, кроме пустоты, пока ты с упоением иронизируешь над моей идеей поехать в писательскую резиденцию, над всеми моими утренними привычками, над всем, что есть я.
И не сразу сквозь пустоту проступает обида, я ощущаю ее болью в позвоночнике, когда слышу: «Ты побреешь мне башку сегодня?»
При этом все мое тело закрывается от тебя, я чувствую внутри себя холодный замок, снежный ком, немоту, ставшую безбрежной, чувствую, как она становится бесконечной и неотменяемой, как весь мой голос уходит в эту темную воронку молчания, нежелания говорить с тобой.
И я киваю оттого, что у меня нет сил спорить. Внутри я презираю себя за свою бесхарактерность.
Я брею твою голову, как всегда, посреди холодной пустой ванной комнаты и вспоминаю, что часто жертвы насилия говорят, что самым ужасным в насилии для них было не само насилие, а то, что это происходило совершенно помимо них, то, что в этом их самих совсем не было.
Очень давно, в прошлой жизни, когда я переживала эпизод насилия, именно это сводило меня с ума. Правда еще и в том, что ты никогда не можешь стереть опыт насилия, он возвращается к тебе флешбэками до дурной бесконечности, точно летнее небо внезапно разрезают пополам, и из него вываливается гнилая вода и следом тело утопленника.
Чем же отличается психологическое насилие от прямого физического? Тем, что ты можешь любить и жалеть того, кто его причиняет, именно этим в моем случае.
Я смотрю на тебя, и мне жаль тебя. Я провожу рукой по твоей спине, которую я так любила, которую я вылизывала языком сотню раз. И я знаю: что-то сломалось во мне безвозвратно, даже без моего разрешения на это, и теперь впервые за три с половиной года мне больше жаль себя саму, чем тебя.
После я выхожу из твоей квартиры, и, пока лифт везет меня вниз с пятого этажа, в зеркале я наблюдаю, как пустота поглощает мое лицо и стирает его.
Ты
Три года назад, во второй день февраля, в этом холодном лифте я льнула к твоим губам. Куда это ушло, почему теперь, будучи рядом с тобой, я вижу рядом только чужого человека, прижимающего меня к себе в исступлении сонной нежности к себе? И почему я чувствую такое сожаление, когда думаю об этом? И почему это сожаление хуже любой боли и любого горя для меня? Теперь, когда я курю на твоей ледяной кухне сигарету за сигаретой (ты все еще куришь самые крепкие) и следом пью черный кофе на пустой желудок, ведь у тебя никогда нет еды, и смотрю на тебя вопросительно, – не жду ли я, что ты вдруг снимешь маску и подаришь мне хоть каплю тепла, в котором я так нуждаюсь? Но ты никогда не надевал маску, ты всегда был холодным. Чего же я жду от тебя? Что со мной не так?
Как-то очень давно, летом, во время полуночной прогулки, мы с другом, который теперь уехал, встретили бездомную собаку, она бежала за нами, а мы от нее, никто из нас не мог ее взять. А потом в одном из летних дворов она уснула у наших ног, после того как он долго гладил ее. И мы на цыпочках ушли от нее.
И позже час спустя он сказал мне:
– Вот так она расслабилась и поверила, что все хорошо, так всегда бывает: когда веришь кому-то, он бросает тебя.
Смерть
Я помню, как подростком я краем глаза смотрела какой-то русский криминальный сериал. В нем молодая женщина какого-то авторитета купила себе роскошную черную шубу, она мерила ее перед зеркалом во весь рост и смеялась, потом к ней пришел ее любовник и сказал, что она должна умереть. Он хотел «убрать» ее, потому что она была свидетельницей какого-то жуткого преступления. И она начала рыдать и говорить:
– Нет, нет, я не хочу.
И он стал отвечать ей:
– Ну ты же понимаешь, что надо.
Потом эта сцена часто снилась мне в кошмарах без всяких на то причин, и вот теперь мне кажется, что мои отношения с тобой – это тоже некая зона смерти. Смерти без начала и конца.
Теперь я понимаю, что в этом фрагменте сериала меня пугала навязанная необходимость физического исчезновения и какая-то необъяснимая чернота, ее неотвратимость.
Возможно, в смерти нас пугает не собственное исчезновение, а ее неизбежность. И когда мы думаем об умирании чувства, благодаря которому долгое время выживали, которое было для нас коконом, бронежилетом, спасением от мира, то, когда мы прощаемся с объектом любви, мы прощаемся прежде всего с самими собой. Как будто только любовь к тебе защищала меня от столкновения с внешним миром, всегда невероятно болезненным для меня. В интернете я случайно наткнулась на фото Полански и Шэрон Тейт, довольно редкое. На снимке их лица совсем рядом, и можно увидеть пересечение взглядов, фото черно-белое. Что-то в этом снимке завораживает меня, возможно, очевидная психологическая связь между ними, которую фотография всегда фиксирует, особенно четко превращая любые чувства в документ или знание о трагедии, которая случится потом. И я думаю, что жестокое и кровавое нечто, разъединившее их, напоминает мне о том, что я чувствую к тебе в конце.
Если поверить в теорию, что отношения – это танец, то каждый из нас доставал ножи во время этого танца много-много раз. И тогда совсем неожиданно я вспоминаю Диккенса и думаю о героях «Больших надежд»: как он и она ушли от мрачных развалин прошлого навсегда, и просторы, залитые луной, больше не были для них омрачены тенью новой разлуки.
Ничего общего с тем выжженным полем, что лежит между нами. Героиня в фильме «Часы» говорит: «Между нами всегда часы, долгие часы».
Я бы сказала – нервные клетки, настолько измученные, что они мне видятся кровью. Потому я бы сказала, что между нами одна сплошная кровь. Она символичная, но ей нет конца. Она заражена.
За ужином я смотрю на своих друзей, как они мучают друг друга с обреченностью еще недавно любивших друг друга людей.
Он спрашивает ее с горькой нежностью: «Ревнуешь?»
Я смотрю на них и вспоминаю свое тепло с тобой, всегда такое короткое, и мне хочется ощутить его снова, я чувствую это желание как необходимость, и неважно, что это тепло уже убывающее.
Я чувствую свое одиночество как нечто фатальное и непреодолимое, если я больше не люблю даже тебя, оно расползается во мне синей чернотой, словно сосуды вокруг места сильного удара. Возможно, я обречена любить только своего отца и скучать только по нему, или это чувство уже тоже только фантом? Точно моя психика заперта в вакууме. Что я вижу в зеркале – молодую женщину с поверженным взглядом, бесконечно чужую самой себе. И если ты не можешь протянуть руку и спасти меня, то что же мне делать с этой новой пустотой, с ее вакуумом, вдруг я больше не расскажу тебе ни один свой сон?
Меня разрушали, я разрушала – ничего нового. Почему же мне так больно, когда я думаю, что этот этап взаимного разрушения, равный идиллии для личности моего склада, закончился с тобой? Если бы я могла эту вымирающую часть себя самой выходить, как вороненка со сломанным крылом, мне было бы легче. Я бы отдала за эту возможность почти все.
Позже я смотрю на свое фото трехлетней давности и вижу твою тень в своих глазах, ты уже сделал со мной все, что сделал, и через эту тень я теперь и определяю себя, как когда-то прежде определяла себя через тень своего отца.
Ты
Когда я последний раз возвращалась от тебя в вагоне метро, женщина, сидящая рядом со мной, долго разглядывала мой профиль, все мое лицо, и мне казалось, она видит на нем все следы и события прошедшей ночи. И чувствовала себя одновременно голой и носящей траур. Потому что я была в черном пуховике и потому что я решила расстаться с тобой. И тогда я снова вспомнила своего отца, как он читал мне «Сказку о мертвой царевне и о семи богатырях»:
В той норе, во тьме печальной,
Гроб качается хрустальный
На цепях между столбов.
Не видать ничьих следов
Вкруг того пустого места;
В том гробу твоя невеста.
И мир тогда превращался в сказочный лес для меня. Мне было неприятно, что эта женщина, сидящая рядом, смотрит на мое лицо, в этом было что-то порнографическое для меня и страшное, словно она смотрела на мою казнь или на меня в гробу, точно я действительно была голой посреди вагона метро. И мне было жутко оттого, что она может видеть следы боли и любви на моем лице, или, хуже того, она может созерцать мой траур. Отбирать мою боль. Присваивать ее себе, разглядывать, как бабочку на булавке.
Потом я шла по зимней улице, и все нити между нами рвались, и я видела перед своими глазами рельсы, пустую железную дорогу, холодный металл. Дорога уходила за горизонт, и ей не было конца, и поезда тоже не было ни в одну сторону. Только пустота.