Помутнение — страница 19 из 57

По бурым склонам холма ползли кривые линии желобов, узкие и глубокие, как следы звериных когтей. Песок был темным и рыхлым. Я взобралась на вершину. Небо было выкрашено в сплошной синий цвет: ни прозрачности, ни просвета. В прореху густой матовой темноты выглядывало солнце. Это создавало удивительный контраст: тени стали длинными, а все цвета – необыкновенно яркими. Мне вдруг очень захотелось плакать.

Над моей головой лаяла огромная черная птица. Снизу я видела ее перистую грудь и поджатые лапы. Она несколько раз коротко и нервно взмахнула крыльями, а потом, выправившись, медленно скользнула в вышину. Когда птица улетела, остались только сгусток неба и шум вгрызающихся в берег волн. Все это уже было когда-то. В тот грозовой день, когда мы с Никой, слипшись мокрыми плечами, лежали на мостках. Или сильно позже, в Афинах, когда, стоя на каменном холме, мы с тобой смотрели на Акрополь, и небо вдруг потемнело, и ветер спутал почерневшие оливковые ветки, и все гудело и двигалось, только неподвижно стояли белые колонны храма, где возносились молитвы и воздавались жертвы.


Вечером я пошла на кухню и встретила Паштета. Заметив меня, он поднял хвост и загарцевал навстречу. Извиваясь, он терся теплыми боками о мои ноги, вскидывал голову, заглядывал в глаза. Хотя до этого я видела в нем существо чуть ли не инфернальное, голод привил этому коту повадки беспринципного домашнего питомца, готового лизать руки каждому, кто пообещает угощение. Я удовлетворенно похлопала его по голове.

В кухне я зажгла свет, открыла холодильник, вытащила из него все, что могло понравиться коту: сыр, колбасную нарезку, начатую сметану, – и разложила на тарелке. Пока я заканчивала приготовления, в комнату влетела крапивница. Бабочку привлек свет, и, сделав по комнате полный круг, она принялась облетать полки холодильника. Я убрала остатки еды и стала наблюдать за ней. Зависнув над половиной трехдневного арбуза, она сводила и разводила оранжевые крылья с черными пятнами, шевелила усиками-булавками. Летающий шатер, вздрагивающий клочок лета.

Средняя бабочка живет от трех до двадцати дней, но крапивница – другое дело. Это бабочка-долгожитель, она может прожить до девяти месяцев, зимуя в дуплах и щелях, обернувшись крыльями как одеялом. Она осторожнее других и предчувствует непогоду. За два часа до дождя крапивницы прячутся в укрытие, чтобы не промокнуть. Но осознают ли они ценность своей жизни, счастливы ли оттого, что живут дольше своих видовых подруг? Едва ли. Блаженны неведающие, или, как однажды сказала любимая писательница моей юности, единственная вещь, которая делает жизнь возможной, – это постоянная и невыносимая неопределенность; незнание того, что будет дальше.

Сложив крылья, крапивница пила арбузный сок. Я посмотрела на нее так, будто хотела запомнить, и, полная необъяснимой злости, захлопнула дверцу.

Кот быстро съел мои угощения и ушел восвояси. С его уходом я ощутила такую усталость, что решила сразу лечь спать. Я залезла под одеяло в штанах и футболке, но потом встала, чтобы натянуть еще и носки. Ночью было холодно. Я куталась в одеяло, как в кокон, накрыв себя с головой. Мне казалось, я больше никогда не смогу согреться.

Ну как ты могла умереть!

Я закрыла глаза и ясно увидела себя посреди заснеженного кладбища, где хоронила отца. Смерзшиеся комья ударялись о крышку гроба гулом оркестровых труб, торжественным и глубоким, но длилось это недолго. Прошло не больше пяти минут, как двое парней в странной спешке наглухо засыпали могилу землей. Это подействовало на меня сильнее всего: только тогда я поверила, что его больше нет.


Ночью грянула буря. Молнии отбивали послание шрифтом Брайля. Точка-тире, точка-тире. Все гудело, гремело, лязгало. Ломались деревья. С шумом падали стекла. Я лежала прибитая ураганом. Я превращалась в корягу. Я покрывалась мхом. Мне нужно было сбросить это оцепенение, и я осторожно коснулась руками бедер, сжала живот. Кололо под лопаткой, напротив сердца. Чтобы успокоить сбитое дыхание, я стала читать всплывшее в памяти стихотворение. Сначала про себя, потом во весь голос. «Возьми на радость из моих ладоней / Немного солнца и немного меда, / Как нам велели пчелы Персефоны». Как нам велели пчелы Персефоны. Как нам велели пчелы Персефоны… Как я уснула, не помню.

Утром меня разбудил холодный белый свет. Я села на кровати, набросив на плечи одеяло, забыв об ужасах минувшей ночи. Осознание накатило вдруг. Так приходят на смену счастливому забвению воспоминания о разрушительной войне, потрясающе ясные. Я вскочила и бросилась к окну. Стекла были целыми, но за ними не было ничего. Я вглядывалась в бессмысленную белость, пока она не начала дробиться на крохотные пиксели. Это был снег.

Снег шел не прекращаясь, и вскоре земля, дома, деревья, даже небо были стерты им, вычищены светящейся белизной отсутствия.

Я накинула на плечи ветровку и высунулась на улицу. Осветленный просторный воздух стоял как вмешенное в воду молоко. Со звериной осторожностью я ступила на крыльцо, и снег мягко заскрипел под моими ногами. Я наклонилась и зачерпнула его ладонью. Снежная рыхлость искрилась, струилась между пальцами. Я сжала ее в рассыпающийся комок, поднесла ко рту, вжалась в него губами. Стекляшки снежинок таяли под моим горячим дыханием, и снег темным пятном стекал мне на футболку.

Я вернулась в дом. Я ходила по комнате. Я не находила себе места и то подолгу лежала в кровати, то садилась за стол и открывала готовый разрядиться ноутбук, бездумно щелкала открытые вкладки.

Следующие дни сцепились в один – бесконечно долгий. Я, кажется, просыпалась и ложилась спать, что-то ела, топила печь и обмывалась в предбаннике теплой водой, нагретой в жестяном тазу. Редкие вылазки на улицу ограничивались короткими перебежками до кухни или дровяника и обратно. Я оказалась в заточении.

Когда-то я читала про художницу, которая придумала такой перформанс: на протяжении нескольких дней она сидела в заставленной зелеными растениями комнате и читала им философские тексты. Так она не просто разговаривала с цветами, но, учитывая, что растения питаются углекислым газом нашего дыхания, скармливала им язык и смыслы, идеи и концепции. Теперь, когда и я оказалась в такой комнате, мне не оставалось ничего, кроме как рассказывать нашу с тобой историю увядающим цветам.

«Мы познакомились случайно: я искала соседку, а она – квартиру – и прожили вместе три года. Эта наша жизнь не была интересной, потому что была счастливой. Нам было очень просто вместе. Как будто задолго до встречи мы уже знали друг друга. (Интересно, что, когда берешься описывать благополучные отношения, на ум приходят только банальности.) Конечно, ссоры иногда случались, но они быстро забывались и значили не больше дождя за окном. Мне нравилось, что она умела злиться, не разрушая все вокруг, напротив: на этой энергии можно было построить город. Я так не могла и подолгу копила злость внутри, пока она не испепеляла меня до полного безразличия, и, наверное, в какой-то момент именно это и произошло. Хотя, возможно, все было не так, ведь память как прожектор: высвечивая что-то одно, она прячет в тени все остальное.

И не то чтобы мы сходились во всем: у нас были разные жизненные стратегии и разные взгляды на многое, в том числе на мужчин и отношения. Меня раздражало, что, едва встретив кого-то потенциально надежного, она, не задумываясь, разменивала свои таланты и стремление к собственному успеху на покой и сытость, которые обещала роль второй половины. И когда на празднике в летнем саду она встретила высокого грека с водянистыми глазами, я сразу поняла, что она уедет за ним. Так и вышло.

У нее был талант к языкам, и, пока он ждал ее в Афинах, она без труда выучила греческий. Три месяца, что она готовила документы, чужой язык все время звучал в нашей квартире. Я предупреждала, что вернусь поздно, и она кивала: кала – “хорошо”. Она не приходила ночевать, а наутро пожимала плечами: сигноми – “извини”. Эти словечки навсегда застряли у меня в голове. Все происходило так медленно, что я не заметила, как мы отдалились. Андио. До свидания.

Когда она переехала в Грецию, мы какое-то время не общались. Но она скучала по русскому, а я скучала по ней. И мы начали записывать друг другу долгие голосовые сообщения. Это не был диалог – скорее, аудиозаметки, дневники о двух разных жизнях, которыми мы делились друг с другом; они стали нашим утешением в разлуке. Она много рассказывала о новой жизни в Афинах. О том, как покупала на рыбном рынке черных угрей с большими глазами, как видела в одном древнем храме голову, удивительно похожую на Христа, как собирала на побережье Эгейского моря Conus ventricosus – маленькие конусные ракушки кофейного цвета – и однажды уколола палец, и рука распухла и разболелась от яда… Когда в отпуск я приехала к ней в гости, она была рада мне как самому близкому другу. Тот декабрьский день, когда мы поднялись на просторный каменный холм, с которого открывался вид на Акрополь, был моим последним днем в Афинах. С утра было ясно, но к обеду небо потемнело, разыгралась гроза. Ветер вскидывал волосы, и пальто хлопало, как дверь на сквозняке. Дождь шел на нас стеной. Она обняла меня и, завороженно вглядываясь в темную даль, пробормотала: “Яростный мир, ты такой настоящий”. Это были слова из песни группы Fleur, которую мы обе любили еще со студенческих времен. На обратном пути в самолете я слушала эту песню на репите.

А потом она умерла».

Я чувствовала себя недо-растением. Вместо центрального мозга у растений много корней-мозгов, которые познают противоречивый мир. Это позволяет цветам и деревьям хорошо адаптироваться к условиям среды. Но у меня только одна, центральная, нервная система, и она не справлялась. Я перестала управлять своим вниманием, я разучилась концентрироваться. Новая среда, думала я, требует нового растительного тела, и мне оставалось только ждать, пока тело пустит корни, найдет опору в том, что имеет.

«Это случилось в первый день лета. В Афинах было под тридцать. Олива цвела мелкими беловатыми цветами, и все деревья стояли в этой пене. Муж отдал ей маленький серебристый “форд”, и по утрам она вычищала сохлые метелки цветов с лобового стекла. Ветер разносил пыльцу на многие километры. Она возвращалась с собеседования в школе, где собиралась преподавать английский, и ей стало плохо. Она позвонила мужу и сказала, что чувствует себя неважно, и он обещал за ней приехать. Наверное, она ждала его какое-то время. Наверное, она опустила стекло, и наверное, в нос ей ударил запах смолы, масла и соли – перегретый асфальт, остуженный морем. Наверное, ей стало лучше, и она повернула ключ в замке зажигания, подумала, что все это глупости – гонять куда-то мужа посреди рабочего дня. Она не доехала до дома один квартал. На полной скорости влетела в металлический столб. Он