Помутнение — страница 40 из 57

се чаще и чаще подбрасывали бабушке, потому что родителям нужно было ездить в командировки – да и в целом, наверное, все это было для них утомительно.

(Марина твердила, что именно так и выглядел мой бунт – как еще ребенку привлечь к себе внимание, если не заболеть? То же самое как-то сказала и Валя, мол, не кажется ли мне, что это был мой способ выразить недовольство тем, как со мной обращаются? Возможно, они обе правы. У моего младшего брата тяжелая астма.)

Я рада, что у родителей совсем недолго продлился период веры в насильственную социализацию – мол, надо же как-то тренироваться, надо же куда-то ходить. Я думаю, что они просто устали, потому что заболевала я в десяти случаях из десяти. Тогда я даже не выдержала нескольких походов к психологу, смешных и жалких, где мне пытались внушить, что без школы мне очень плохо, – как только я поняла, что все мои слова тут же передаются выше, я заболела без всяких усилий. И меня оставили в покое. Надо сказать, что после этого мне стало немного легче, во всяком случае, я перестала себя винить за то, что весь класс идет в кино, весь класс приглашают на день рождения, а меня никуда не зовут, потому что я и так скажу «нет». Я была бы очень, очень несчастна, если бы мне всего этого не хватало. Но мне повезло. Впрочем, сейчас я часто думаю о том, насколько иначе могла бы выглядеть моя жизнь, если бы тогда существовала дистанционка, если бы вместо одинокого лежания и сидения дома взаперти с книгами и телевизором я бы отсиживала все те же самые занятия у экрана, видела бы ежедневно своих одноклассников. Если бы с психологом можно было видеться онлайн точно так же, как я сейчас вижусь с Валей. Виделась, точнее говоря.

Возможно, поэтому в самом начале университета знакомство с Мариной произвело на меня такое впечатление. Я была готова сидеть за самой последней партой и никогда ничего не говорить, никогда ни с кем не знакомиться. Если кто-то и использовал переход из школы в университет для персонального ребрендинга, то мне, скорее, хотелось окончательно нырнуть в свою реку, насовсем уже перестать притворяться, что мне среди большого количества людей хорошо и комфортно и что я смогу среди них жить. Мне хотелось спрятать голову и ни с кем не разговаривать, но из-за Марины у меня появились контакты. Она набрасывала сеть на всех, до кого могла дотянуться.

Про кого-нибудь другого можно было бы сказать, что глаза у него домиком, но у Марины глаза были, наверное, как две миндалины, и ресницы у нее как будто хлопали навстречу друг другу. И ногти у нее всегда были цвета самой красивой ночи, синей и фиолетовой. Она спросила меня, свободно ли место рядом со мной, и села, не дожидаясь ответа, – так мы и просидели вместе четыре года до ее отъезда.

И даже странно, что с Сашей меня познакомила не Марина, потому что она знакомила меня со всеми. (Впрочем, совсем не странно, если подумать об этом чуть дольше: единственной социально приемлемой валютой, которая была у Саши, была его внешность, а к чужой красоте, как мне казалось, Марина всегда была равнодушна.) Они знали друг друга совсем немного по какому-то из студенческих клубов, говорила она потом, в конце концов, Саша был старше, где бы им еще пересечься? К тому времени, как все началось, Марина уже уехала в первую из своих многочисленных магистратур; потом ее родители тоже переехали за границу, и она почти совсем перестала приезжать. Она много раз звала меня то в Швецию, то в Англию, то в Германию, где она окончательно, как ей казалось, укоренилась со своим бойфрендом недели, и каждый раз мне надо было вежливо – и скрывая уныние – объяснять, что у меня по-прежнему нет на все это денег и что с моим образом жизни, моими возможностями и моим дурацким здоровьем они вряд ли появятся.

Когда-то в Марине мне нравилась свобода. Она все делала легко. Раньше я гнала от себя несправедливые мысли, что, будь у меня больше средств, я бы тоже все делала легко. (За исключением, наверное, личных отношений – деньги тут точно ни при чем.) Теперь я думаю, что несправедливые мысли тем вероятнее, чем дольше живешь, поэтому с ними надо просто смириться и давать проходить мимо. Обычно это помогает.

(Я почти написала обо всем этом Марине, но это было бессмысленно – ночью она спала.)

Вторник

Утром из форточки пахнет ванилью. Это так непривычно, что я несколько раз принюхиваюсь, – на прежней квартире пахло разве что сигаретами, когда кто-то курил под окнами первого этажа, и кошками, когда свои окна открывала соседка. Я уже совсем забыла, что мне нравилось просыпаться в этой комнате в детстве и смотреть, как солнце ползет вверх из-за многоэтажки. Когда-то я любила очень раннее утро, пока все спали и никто ничего от тебя не хотел. Теперь обычно в это время, когда я выводила телефон из авиарежима, в чате уже было полно сообщений, но последние дни все молчало – а значит, работы не было. Неловко в третий раз писать Але (и как назло, я как раз дочитала несколько книг, из которых можно было бы сделать неплохие материалы). Я потыкалась по другим знакомым и поняла, что все безнадежно и еще какое-то время будет безнадежно.

Что бы сказала Марина? Марина, конечно, сказала бы что-нибудь о том, что сейчас, особенно если карантин с нами надолго, самое время подумать о патреоне, о том, что надо собирать портфолио и монетизироваться самостоятельно. Мне кажется, она до сих пор в глубине души обижена за меня на то, что я купила самую дешевую ее подписку на патреон. Может быть, это было некрасиво с моей стороны, не знаю. Если бы у тебя была десятидолларовая подписка, написала мне Марина полушутя-полусерьезно, увидев меня в списке патронов, я бы ее купила. Если бы ты купила мою десятидолларовую подписку, а я твою, в этом не было бы никакого смысла, ответила я, только ненужные банковские манипуляции.

Вопрос, конечно, был в другом: что и кому я могла предложить? За время учебы и общения с людьми, у которых что-то получалось, у меня отросли творческие амбиции – и несмотря на не самую ужасную работу, которая мне чаще нравилась, чем нет, и на не самую ужасную оплату, которой хватало на нужное (а нужно мне было мало – да, это тоже проблема, но об этом потом), мне казалось, что когда-нибудь мне все-таки надо подумать об искусстве. Я могу гордо говорить, что написала что-то размером с книгу – мы все тогда писали такие, из кусочков, казалось, что очень легко написать книгу из собственных постов в соцсетях, и все испытают от этого экстаз. Мы неистово хвалили друг друга, чтобы никому не было обидно, и только Марина всегда говорила как есть, но на нее никто не обижался, и в ответ ее хвалили искренне. У нее действительно был по меньшей мере оригинальный стиль, потому что она знала и читала много всего – многие окололитературные вещи я слышу в своей голове произнесенными ее голосом. (Те, конечно, что не произнесены голосом моей бабушки.)

Потом я достаточно вяло посылала куда-то свои рассказы, и конечно, меня никуда не брали, потому что хорошего в моих текстах было мало, разве что энтузиазм, с которым я их тогда писала. И сколько бы Марина ни говорила, что не надо сдаваться и проч., проч., одно дело – не сдаваться после трех отказов, ну, пяти. Но как-то раз у меня их случилось двенадцать подряд. Я уже не могла себе убедительно говорить, что мне все равно, и бросила писать, что, конечно, заставляло меня чувствовать себя притворщицей. Марина продолжала присылать мне какие-то кусочки из моих текстов, чего-то давнего, что я писала еще в университете, со словами: «Жалко все-таки, что ты этим серьезно не занимаешься».

Я ничего не могу с собой поделать – ни эти комментарии, ни сам процесс сочинения больше не делают меня счастливее или лучше. Поскольку Марина сама уже несколько лет пишет книгу, отрывки из которой периодически всплывают у меня в ленте (честно говоря, я рада, что она не присылает мне их лично, потому что я уже не так добра, как раньше, и мне стало очень тяжело давать фидбэк знакомым), могу предположить две вещи:

1) ей кажется, что раз она пишет, то и все вокруг должны писать;

2) у нее тоже творческий кризис, поэтому, пиная меня, на самом деле она пинает себя.

Объективно я вряд ли могу кому-то сказать что-то принципиально новое – ну, работаю я писательницей за деньги. Я мало что знаю о других профессиях. Мои родители занимались малым бизнесом (не знаю, что они делают сейчас, я давно не проверяла). Бизнес их бесконечно находился в состоянии вот-вот-окупаемости. Можно ли сказать, что это привилегия – не знать, откуда берутся деньги, потому что их нет? Я помню, что нам всегда помогала бабушка, хотя она сама была школьной учительницей литературы, а следовательно, положение ее было не лучше. Она много критиковала родителей, их бизнес, их нежелание работать на «нормальных» работах, их безалаберность – но помогала она все равно. Иногда я думаю, что во мне сошлись бабушкина страсть к литературе и просвещению и родительское неумение зарабатывать.

Так вот, писать производственные романы мне решительно не о чем, чувства собственной важности, достаточного для того, чтобы писать о себе, у меня не было (и вряд ли когда-нибудь будет). Что еще можно писать? Стихи совсем не мое. Как и все, я пыталась. Но меня всегда останавливало следующее: вроде бы писать надо для высшей цели, искусство ради искусства. А у меня получается писать только за деньги. Или терапевтически.

Да, я так и не сказала Марине, что пишу еженедельные обзоры на психологическую литературу: во-первых, я все равно делаю это под бабушкиной фамилией, которая Марине, скорее всего, незнакома, во-вторых, не хочу ранить ее нежные чувства. Это сарказм, да, возможно, мне самой неловко, что я не делаю ничего серьезного или творческого, а просто зарабатываю деньги (причем не так уж много). Может быть, мне уже сейчас стоит подумать о том, что когда-нибудь эти тексты научится писать искусственный интеллект и толпы средней руки копирайтеров вроде меня останутся без работы. Если честно, меня не радует технологический прогресс: вдруг он отберет у меня хлеб и мне наконец-то придется придумать что-нибудь другое?