Помутнение — страница 50 из 57

Через пять минут мне стучат в дверь, я ползу открывать, на площадке (она меня услышала, господи, она меня услышала!) уже никого нет, но есть пакет – термометр, парацетамол, полбанки меда. Глаза у меня начинают слезиться еще сильнее, я возвращаюсь в квартиру и уже с термометром под мышкой пишу:

«Спасибо огромное. Все помою, все верну».

«Александра, не выдумывай!! – пишет она. – Лечись!!!»

Следом идет молитва. Я не читаю ее, но мысленно вместо этого пытаюсь отсчитать пять минут, потому что тяжело смотреть на часы. Я так счастлива, что она не стала ждать меня на площадке, что она послушалась меня, что я не буду ответственна еще за чье-то несчастье.

38,7.

Воскресенье

Единственное, что я могу сделать в одиннадцать вечера, – это много пить, потому что спать я все равно буду вряд ли. Конечно, когда пить нужнее всего, этого совершенно не хочется, кажется, что внутри внезапно стало в четыре раза теснее.

День прошел совершенно ровно, без изменений. Меня волнует, что я не могу есть: даже если бы у меня были силы что-то приготовить, аппетита совсем нет.

Я лежу, рядом с диваном стратегический запас воды и термометр, и у меня колотится сердце. Я говорю себе, что сезонные простуды никто не отменял, и сезонный грипп, у которого миллион разновидностей, никто не отменял тоже. Да, я уже много лет не простужаюсь, и да, совпадение не из приятных, и тем не менее. Кажется, у меня нет кашля, ни сухого, ни мокрого. У меня обычно нет никаких симптомов, пока температура высокая. И в этот раз я проворонила самое главное – когда она переходит за тридцать девять.

Когда моя температура переходит за тридцать девять, легкое недомогание сменяется эйфорией, сбрасыванием одежды и любой энергичной деятельностью. Я могу решить сделать зарядку, я могу затеять уборку, я могу просто решить, что лежать уже нет никакой необходимости и можно шататься по квартире. И при обычных обстоятельствах от мозга приходит оповещение – померяй температуру. Сейчас обстоятельства необычные, и я понятия не имею, когда у меня стало тридцать девять. Как все-таки плохо, что я столько времени говорила с соседкой в понедельник, пускай и в маске. И с Денисом. Ему нужно будет обязательно написать, что я заболела, и узнать, не заболел ли он сам.

Я пытаюсь вспомнить, на какой день появляются какие симптомы. Я снова пытаюсь понять, есть ли у чего-нибудь запах. Кажется, есть. Нет, определенно есть. У меня есть запах, потому что я только сейчас понимаю, что не была в душе два дня.

Я не могу ни закрыть, ни открыть глаза, – это одинаково больно.

Я думаю – думать очень тяжело, – что надо дать кому-то знать, но мне тут же становится смешно, горько, страшно; я думаю, что можно было бы позвонить в скорую, но будет стыдно, если нет, а вдруг да и все-таки надо звонить?

У высокой температуры есть одна особенность, которую было бы странно называть достоинством. Она пригвождает. Говорят, что от повышенной тревожности помогают утяжеленные одеяла, которые придавливают тебя к кровати. Так вот, когда одеял не хватает, помогает только температура. У тебя нет сил сопротивляться – ты можешь только лежать и беспомощно смотреть мультики, которые тебе показывает мозг.

Эта память звала меня, как нора, была все ближе и ближе, и я сдалась.

* * *

Я всегда хотела влюбиться. Нет, даже не так. Я была влюблена в любовь. Да, я одна из тех самых, потерпите. Это я вступала в воображаемые отношения с актерами, это я надеялась, что кто-нибудь придет и спасет меня. Это я каждую ночь накрывалась одеялом и представляла объятья.

Конечно, это была трагедия, потому что никто не объясняет тебе, что тебе нужно не это, тебе просто нужно абстрактное человеческое тепло, какой-то друг, кто-то добрый, кто-то рядом. Но что поделаешь, если ты так похожа на несчастную девочку из книжек – в книжках несчастных девочек всегда спасают сильные мужчины.

Так вот, долгое время, конечно, были актеры и певцы, потом был мой сосед – я говорила о моем соседе, который очаровал и разочаровал меня одновременно? Я говорила, что я почувствовала себя буквально как Жюльен Сорель, хотя искренне думала, что чувство разочарования от секса зарезервировано за мужчинами? Где была магия, почему мне было любопытно и скучно одновременно?

Мне не пришло в голову, что он был объективно плох (он был объективно плох), мне не пришло в голову, что о необходимости предохранения предыдущие лет пять моей жизни все говорили не просто так – все обошлось, все обошлось несколькими не самыми приятными походами к врачу, который, кажется, только этого от меня и ожидал, который этого ожидает от всех восемнадцатилетних девушек, – но все обошлось.

Я решила, что просто не встретила того самого.

Я не могла думать об этом как об эксперименте. Я не могла освободить себя от ответственности хотя бы на минуточку.

(У меня совершенно мокрые простыня и наволочка. Я ненавижу мокрое постельное белье, но я сама уже вода, горячая вода, во мне нет сил ни на что, кроме как быть лужей.

Искусство воспитывает таких, как я.)

* * *

Я помню полупустые предсессионные аудитории. Марины уже не было. Бабушки тоже. Я впервые в жизни столько времени была совершенно одна, я была похожа на щенка-дворняжку. Я ходила в университет в одной и той же одежде по две недели подряд. Я помню бесконечный гастрит на нервной почве и диету из невкусной еды. Я помню, как приехали родители, но только чтобы сообщить мне, что квартиру следует как можно скорее продать и купить две однокомнатные – мне и брату. Или продать и купить одну однокомнатную мне, пока я не выйду замуж, после чего она будет брата.

«Нет», – сказала я.

«Но…» – сказали они.

Я объяснила, что бабушка оставила завещание, где единственной наследницей была я. (В свое время я плакала и не хотела все это обсуждать, мне казалось это неправильным и бестактным, но бабушка усадила меня чуть ли не насильно и сказала, что ей очень важно, чтобы я ее выслушала, поняла и запомнила, где находятся документы и куда мне нужно будет с ними идти. В глубине души я понимала, зачем она это делает, но надеялась, что мне ни с кем не придется об этом говорить. Зря.)

У родителей стали такие лица, какие, наверное, бывали в общении с клиентами – «не прокатило». Слишком надавили. Не надо было давить.

«Может быть, он хотя бы поживет у тебя, когда придет время поступать?» – печально сказали они.

«Но как же его здоровье, – сказала я, – как же он сможет здесь жить?»

«Конечно, конечно, его здоровье, как же он сможет здесь жить», – эхом отозвались они и исчезли. Я не помню, чтобы мы говорили о бабушке, чтобы поехали вместе на кладбище или хотя бы помянули ее. Я не думаю, что они жадно ждали ее смерти, – скорее всего, они просто ее не заметили, а потом на короткий момент она показалась им удобной. Может быть, мои родители просто были практичными людьми. Меня давно перестало удивлять, что я ничего не понимаю в их поступках и ничего не знаю об их жизни.

Так я снова оказалась одна.

* * *

Может показаться, что Саша был красивой картонкой, но нет, Саша был красивой плесенью.

Когда я его увидела впервые, я не только превратилась в мрамор (что уже должно было намекнуть мне, натолкнуть меня на литературные отсылки, на здравый смысл, в конце концов). Я наивно посчитала, что буду долго, отважно и безответно любить его со стороны просто потому, что он такой красивый. Аполлон, сказала бы моя бабушка – она тоже любила все красивое. Дедушка был красавец, кроме шуток. Тот самый дедушка, о котором я мало что помню и, скорее всего, помню неправду. Дедушка, который сейчас тоже, может быть, тяжело болеет. Видите, я хочу пожалеть саму себя, но вместо этого обязательно жалею кого-то еще.

Нет, это был совсем другой миф, это было много других мифов, но все, в сущности, об одном и том же.

Мы повстречались немного, и он сделал мне предложение. Я не почувствовала радости, я не поняла, было ли мне от этого хорошо. Я плавала где-то в воздухе над своим телом и наблюдала за этим всем, как за идущей к концу романтической комедией.

(Я по-прежнему так ненавижу, что для того, чтобы все это рассказать, мне нужно быть Еленой Тонрой, мне нужно быть Митски, мне нужно быть уже великой, заранее гениальной, каждый мой альбом должен быть альбомом лучших хитов. Иначе я не имею права. Иначе я не имею права даже на хлипкий, застенчивый пост, даже на многозначительность и намеки.

Я не умею убедительно доказывать, что живу в аду.)

Я написала Марине. Она ответила через два дня, что у нее экзамены и она не сможет быть на свадьбе.

Она написала это еще до того, как я пригласила ее на свадьбу. Я не то чтобы собиралась приглашать ее на свадьбу – больше мне и звать-то было некого, но Саша никого видеть не хотел, кроме своих родителей и друзей своих родителей.

* * *

Он занял всю маленькую комнату своими вещами. Я не знаю, почему мне показалось, что в маленькой комнате по умолчанию буду жить я. Кто откажется от комнаты побольше?

Но все оказалось не так. Маленькая комната была Сашиным кабинетом, где Саша десять процентов времени писал стихи и девяносто процентов времени делал вид, что пишет стихи. Большая комната была Сашиной комнатой для игр, где мне разрешалось спать. Моим кабинетом была кухня.

Естественно, это не случается в одну минуту и не объявляется вслух. Впечатление, что у тебя дома разрастается опасная плесень, сначала мимолетно, и верить ему очень не хочется. Но вот ты перестаешь находить свои вещи на привычных местах, вот отвечаешь «конечно» на невинные просьбы о том и об этом, а вот ты на кухне на неудобной табуретке, где спиной можно опереться разве что на плиту. Ты спрашиваешь о своей собственной квартире, о своей бывшей комнате: «Можно я у тебя поработаю?» Тебе с очень убедительно сыгранной искренностью отвечают, что мужчине важно иметь свою пещеру. И ты любишь этого мужчину, поэтому, конечно, разрешаешь ему и эту пещеру, и пещеру побольше, и вещи, о которых не просил тот, другой, когда тебе было восемнадцать. Кое-что ты не разрешаешь, но это просто потому, что со временем никто больше не спрашивает, можно ли.