Помутнение — страница 53 из 57

а. При всем моем желании любви, при всей моей наивности даже мне тогда показалось, что это слишком – нет ничего привлекательного в том, чтобы похоронить себя после смерти партнера (хотя, впрочем, парадоксальным образом это может превратиться в самолюбование).

Но я совсем не чувствовала себя мертвой. Наверное, это было бы лучше, потому что на самом деле я чувствовала себя наказанной. Почему я не могла потерпеть, почему я должна была заводить тот разговор, почему я не могла тихо собрать вещи и уехать, почему я не могла быть хорошей женой, почему я не могла отколдовать это все обратно, почему мы познакомились, почему я не ушла в первый, второй, третий, десятый, пятнадцатый, двадцать седьмой раз, ни через месяц, ни через полгода, ни через год? Зачем я вышла замуж, если мне просто было нужно заткнуть дыру в сердце, если можно было просто продолжать скорбеть, пока не вылечишься и не успокоишься? Для чего я была такой глупой, для чего я все это и всех этих терпела?

Вместо этого я загадала желание. Я загадала сильно и крепко, чтобы все это прекратилось, чтобы меня выбросило из этой вселенной в какую-нибудь другую, чтобы любым способом все это взяло и кончилось, потому что у меня больше нет сил, потому что у меня никогда их не было.

Если это действительно было наказание, то трудно было не поаплодировать его автору.

Я могу сколько угодно продолжать говорить себе, что все могло произойти в любой другой день и при любых обстоятельствах. Что могло произойти что угодно еще. Но невозможно доказать, что это не я своими гадкими, запрещенными мыслями, своими претензиями и сомнениями, своей слабостью сгенерировала особенно скользкий лед. Или особенно непослушную машину. Или уникальное состояние здоровья таксиста, его неспособность в ту минуту сосредоточиться на дороге. Я никогда не смогу вычислить степень собственной вины в том, что произошло. Я прекрасно знаю, что какая-нибудь Валя сейчас сказала бы, что моей вины в этом нет вовсе, но я не делала бы таких поспешных выводов.

Все это время мы отравляли существование друг друга. И фокус в том, что Сашина гибель – это даже не все наказание или, по крайней мере, не самая интересная его часть. Наказанием нельзя считать и то, что я непонятно почему страдала, хотя давно перестала его любить – мне ужасным образом должно было бы стать легче, но не стало.

Главная его часть – что мне никто и никогда не поверит. С Сашиным исчезновением исчезает правда. Она становится еще более скользкой и ненужной. Ее еще легче игнорировать или превратить во что-то другое, замылить факты, списать все на недостатки человеческой памяти. Возможно, кто-то другой написал бы книгу, записал бы видео, выпустил бы альбом. Этот кто-то точно не я, и тем более уже слишком поздно. Что я значу со своей трагедией двухлетней давности, когда люди умирают здесь и сейчас? Я прекрасно могу сама себе задать обычные вопросы: почему столько времени молчала и почему сейчас заговорила?

Я не хочу говорить. Во всяком случае, так, как мне это предлагают. Может, когда (если) я буду очень, очень старой, когда все это окончательно потеряет смысл.

Все равно это история, которую узнают только те, кто ее пережил, а им это переживать во второй раз совершенно не обязательно. Нам достаточно только знать, наверное, что с нами это было, и что мы как-то из этого выбрались, и что мы примирились с этим всеми доступными нам способами, и что нам было плохо, и что чувство несправедливости никуда не делось, но существенно притупилось со временем и почти перестало мешать жить.

А предостережения для непосвященных пусть пишут психологи. Это не наша работа. Наша тяжела и так.

* * *

Саш, ты тут

Это уже некрасиво

Я все же хочу поговорить, я с повинной к тебе, можно сказать

Это и для меня очень трудно все

Ты же знаешь, что твоя ситуация была одним из самых сложных моментов в моей жизни

Кроме того, если посмотреть на это все философски, то это подарок судьбы

Ты освободилась

Если ты не драматизируешь и все было действительно непросто между вами, то о чем тут, собственно, переживать

Я обнаруживаю, что могу взять телефон, могу зайти на страницу к Марине, могу открыть нашу переписку и по слову «драматизируешь», на которое очень долго смотрела два года назад (через три недели после похорон Саши), найти этот самый диалог. Я перечитываю его, хотя буквы плывут перед глазами, – мне нужно вспомнить все хорошенько. Я не понимаю, почему не удалила его тогда, и радуюсь, что не удалила. Мне есть что предъявить самой себе.

Я могу сказать себе, что Марина могла заболеть – вдруг она сейчас, в эту самую секунду, лежит больная, вдруг она умирает, вдруг ей так же плохо, как и мне? Я почти что вижу ее, обязательно красивую, с обязательно красиво спутанными волосами. Офелию, Джульетту. В роли.

Потом я думаю: будь это так, мы смотрели бы сейчас онлайн-трансляцию того, как именно Марина умирает и какой артистический месседж хочет в это вложить.

Потом я думаю: но если я сейчас устрою предсмертный перформанс, напишу у себя на странице большое прощание – даже напишу все это, вот эту мою нынешнюю исповедь, которую никогда не повторю больше, – Марина прочтет ее дня через два-три и отчитает меня за то, что я ее не тегнула. И клянусь, она сделает как-нибудь так, что я увижу ее ответ за гробом, она и там меня достанет.

Потом я думаю: будь что будет, если я сейчас действительно умираю, то мои последние мысли никогда, ни за что в жизни не будут о Марине. Или о Саше. Я держалась за них слишком долго, но лучше я буду жить совсем одна, чем жить вот так.

Я, плохо наводя резкость, смотрю на экран телефона и блокирую Марину, что, возможно, ощущалось бы сильнее без лихорадки и прочего – но сейчас это просто как пить таблетки, как померить температуру. Я делаю то, что нужно для выживания. Возможно, мне где-то любопытно, что она об этом подумает, что будет делать, будет ли пытаться связаться со мной еще. Но мне нельзя этого знать. Я больше так не хочу.

Я долго ищу внутри себя что-нибудь отвлеченное от кладбищ, от смертей, от тупого, как удар по голове, ужаса. Что-нибудь, на чем я могла бы сосредоточиться, пока мое тело пытается выпутаться из болезни. Ничего не приходит. Нет кинематографических моментов, в которых я бы бежала, маленькая, по ромашковому полю, каталась на санках, ловила снег языком. Что-то из этого могло случиться, но сейчас ничего внутри нет. Я совершенно пустая.

Нет, впрочем, пустота подразумевает объем – я плоская. Я плоская тряпка, мокрая, грязная, никакая.

Я впервые за все время здесь включаю телевизор и одним глазом смотрю на кадры природы. Сделав громче, я узнаю, что в этом году нарциссам приходится бороться за выживание из-за тяжелых погодных условий, и я даже не сразу соотношу картинку с текстом; не сразу понимаю, что они говорят о цветах.

Июнь

Уже так жарко, что свежий воздух приходится отлавливать рано утром и поздно вечером – в это время я сижу на балконе или выхожу пройтись, пока никого нет. Ребята с работы жалуются, что у них в парк не выйдешь без пропуска, и неловко как-то говорить, что у нас нет пропусков, все меньше и меньше масок, все больше и больше людей везде. Я уже в совершенстве выработала умение никого и ничего не касаться – кажется, скоро я смогу проходить через стены.

Я все еще не знаю, что со мной было. Я различаю запахи, как и раньше, и ничего принципиально нового я не чувствую, кроме, наверное, облегчения. Еще мне теперь все время холодно – да, я знаю, что только что упомянула жару, но я различаю в ней разве что тяжелый воздух, которым толком не надышаться, а руки и ноги у меня постоянно холодные. Может быть, это из-за того, что я потеряла еще немного веса (я над этим работаю, потому что похудею еще немного и исчезну).

Книги почти рассортированы, несколько сумок нужно будет отнести в библиотеку (потом, разумеется, потом). Я оборудовала себе кабинет в маленькой комнате, но пишу все равно в основном в большой. Мне приятно осознавать, что он у меня есть. Работы очень мало, но теперь я иногда пишу еще и про художественную литературу. Было бы здорово – когда все это кончится – найти работу с выходом в свет. Если, конечно, к тому времени такие работы останутся для гуманитариев вроде меня. Если нет – будем работать дома и дышать свежим воздухом в свободном режиме. Не привыкать.

Сегодня утром я написала в общий чат: «Простите, что скажешь, но мне как-то хорошо».

Еще я посмотрела очень странный (нет, то есть красивый, костюмный, все дела) сериал «Даниэль Деронда» по роману Джордж Элиот. Не знаю, возможно, в романе точно так же плохо вяжутся две сюжетные линии. И тут прошло четыре серии, и тут наступил конец, и тут Гвендолен Харлет, глупая, поверхностная Гвендолен Харлет, вступившая в брак с мерзавцем, потому что ей не хотелось работать и терять положение в обществе; Гвендолен, на глазах у которой этот мерзавец утонул в реке, вышла из дома в лето, вдохнула полной грудью и сказала: «Я буду жить».

И я стала плакать. У меня еще не получалось по-настоящему зарыдать, и, в сущности, я не понимала, почему плачу: мой мозг был по-прежнему пуст, но тело плакало, как будто это происходило отдельно от меня.

Микаэль ДессеСлова, чтобы прочитать и утопиться

1. Смех один. История такая: в октябре 2013 года я перелез через ограждение пешеходного моста. В Ельце было. Я отсюда и пишу. Здесь течет река, Сосна, и через нее этот мост – Каракумовский. Метров пятнадцать в высоту. Ограждение увешано замками «Оля+Егор», «Дима и Таня», в таком духе. То есть было увешано. Как сейчас – не знаю. Надо будет сходить, посмотреть. Помню, что спиливали. На той неделе проходил, но без внимания. Я через него тогда перелез, десять лет назад. Оно еще высокое, и перила узкие – или я так запомнил, как будто ботинки не пролезали. Как-то перелез. Стоял. Не помню, что думал. Прыгать вообще не было мысли. Это спонтанно вышло. Шел и решил перелезть. Что думал, не помню, но помню, что ничего не чувствовал – ни тогда, на мосту, ни месяц до этого. Даже, наверное, с лета. В начале года у моей матери нашли рак. Мне было семнадцать. В новогодние праздники, сразу после 31 декабря, мать положили в больницу. У нее были сильные непонятные боли в животе. Увезли на скорой в старую больницу на центральной улице, Коммунаров, тут недалеко, и я к ней бегал, а отец вообще от нее не отходил, и боли были прям страшные. Ее, кажется, сразу разрезали, в январе, и все узнали, но мне говорить не стали. Потом, когда выписали, она сколько-то дней лежала, и ко мне подошла сестра: иди к матери, хочет что-то сказать, я пришел – рак по женской части. Помню, долго сидел лицом в стол в дальней комнате. Потом лечение – консилиумы, химиотерапия. Онкологического центра у нас нет, в Ельце, и отец по несколько раз в месяц возил ее в Липецк, 85 км. Тогда было много эмоций, это зима, весна. А летом вообще перестал что-либо чувствовать. Помню, часто катался на автобусе по первому маршруту – от детской поликлиники, где наш дом, до набережной. Там выходил, переходил мост и садился опять на единичку в обратную сторону. Такой был досуг. Смотрел на людей, на девушек. Старался влюбиться. В автобусах ведь легче всего влюбляется. Особенно в маленьких городах. Да, такой досуг. Я никогда не знакомился, даже не смотрел особо пристальн