Пеликанова начали приглашать на разные заседании, избирать в президиумы, посылать на творческие встречи с читателями. Он так бы и жил, спокойно купаясь в лучах славы, как в нарзанной ванне. Но в уютную, без душевных треволнений, жизнь грубо вмешались местные критики, выросшие в литературном объединении «Основа». Критиков было трое — суровый, как следователь по особо важным делам, Иван Колдыбин, всегда улыбающийся, но очень ядовитый Алексей Трынов и еще не определившийся окончательно, но уже подающий надежды Митя Осокин. Пробыв в литературном объединении по нескольку лет, они поняли, что их стихия — критика. И всерьез взялись за Пеликанова.
Сигналом к решительному наступлению послужила статья Колдыбина: «Куда и на чем двигается писатель Пеликанов?». Блистая эрудицией, Колдыбин упомянул про Россинанта, Холстомера, Изумруда и прочих героев классической литературы. Статья заканчивалась вопросом: «Что такое „Гнедко“ Пеликанова по сравнению с „Изумрудом“ Куприна? Так себе, мелкое, неодухотворенное. И когда, наконец, наш прозаик перестанет мельчать, а примется за монументальное современное полотно?»
Пеликанов долго не поддавался и продолжал сочинять рассказы про животных. Ассортимент стал у него шире — к лошадям и львам прибавились кошки и кролики. Но после статьи Колдыбина он сдался и заявил, что взялся за широкое полотно. На очередной встрече с читателями он сообщил, что собрал материал и приступил к роману-трилогии из жизни местных кустарей-деревообделочников. Это обещание напечатали в газете «Трудовой край», и с тех пор каждый рассказ Пеликанова встречался тройным залпом. Сначала Колдыбин бил по автору кувалдой: «Опять Пеликанов нас не порадовал. Вместо полотна выдал эскиз!» Затем поучал Алексей Трынов: «Дал слово — держись, а обещать не надо!» Добивал Д. Осокин: «Нашему автору до романов, видно, плыть да плыть. Опять у него мелочь. Как это грустно!»
Терпенье Пеликанова лопнуло. Он написал критическую статью: «Ответ по существу». И напечатал ее в альманахе «Северное сияние». И все. С тех пор уже четыре года, как Пеликанов забросил своих лошадей, дрессированных морских и сухопутных львов, упрямых ослов, добродушных слонов и вороватых кошек. Теперь он пишет только теоретические и критические статьи, избрав своей специальностью научно-фантастическую и приключенческую литературу, — благо ее в магазинах хоть отбавляй.
Однажды в Краюху прибыл ответственный деятель Союза писателей, тридцать лет назад написавший маловысокохудожественный роман «Эх, дорога!» и с тех пор целиком отдавшийся организационной работе. Говорили, что там, где побывает бывший романист, литературы, может, и не возникнет, но отделение союза со штатным секретарем и уполномоченным Литфонда появится обязательно. Но даже такому многоопытному работнику ничего сделать в Краюхе не удалось — увез только тезисы своей будущей докладной записки литературному начальству и вполне законченное заявление Пеликанова о ссуде — занятие критикой начинало губительно сказываться на его бюджете.
Явное отставание краюхинских литераторов, бегство композитора Долинского плюс окрестные пейзажи вывели художников на первое творческое место. Красх — как сокращенно называли Краюхинский союз художников — занял все ключевые позиции, его представители были в партийном комитете, горсовете, редакции, в отделении общества по распространению всевозможных знаний, в Доме пионеров и даже в отделении банка — кассир банка по совместительству являлся бухгалтером-кассиром Красха.
Летом 1955 года Красх переживал бурные дни: истекал срок полномочий председателя и председателей ведущих секций: живописной, графики, эстампа, спорта, скульптуры и декоративной. Не переизбиралась лишь председатель секции критики Татьяна Муфтель, поскольку она была единственной представительницей этого жанра.
Графики желали во что бы то ни стало видеть председателем Макара Дормидонтова — старого мастера иллюстрации. Во-первых, это было все-таки имя — Дормидонтова знали в Москве. Ему охотно заказывали иллюстрации на древнерусские темы. Графики отлично понимали мягкую душу старого мастера, знали, что председателем он будет только числиться, а вертеть всем станет Егор Бодряев — автор единственного полотна «Квас-батюшка», но зато бойкий организатор всех заказов.
Живописцы выдвинули жанриста Полуекта Безбородова. У него шансов было больше, чем у Дормидонтова: моложе, самостоятельнее и отличился последней картиной «Завтрак в кукурузном поле».
В самую последнюю минуту графики выяснили, что Безбородов поддерживает тайную связь с исключенным из Красха юным дарованием Мишелем Солдатовым. поклонником абстракционизма. Больше того, графики обнаружили на квартире Безбородова целую степу абстракционистских этюдов собственного производства. Кандидатуру Безбородова пришлось снять. Графики торжествовали.
…Вася Каблуков пришел в Красх в самое время — там шли прения по докладу правления. Небольшой зал бывшего купеческого особняка был переполнен. Впереди, поближе к столу президиума, сидели молодые художники из так называемого актива секции, мечтавшие стать полноправными членами Красха. Позади актива расположились недавно принятые в союз. В последних рядах в небрежных позах разместились маститые, состоящие в Красхе не менее десяти лет.
На трибуне стоял постоянный председатель ревизионной комиссии Константин Ерикеев, известный тем, что в шестьдесят семь лет не имел ни одного седого волоса.
Ерикеев, повернувшись лицом к президиуму, жестким голосом говорил:
— Я очень благодарен за предоставленную мне возможность выступить с этой высокой трибуны.
— Сейчас начнет о современности, — заметил маститый Лавочкин.
И действительно, Ерикеев заговорил о необходимости более настойчиво отображать современность.
— Отписками тут не отыграться. Нужны полотна. Нужны люди. Нужна эпоха.
— Сейчас начнет Кошкина обкатывать, — сообщил Лавочкин.
И правда, Ерикеев упомянул Кошкина.
— А что делает Авенир Павлович Кошкин, которого искренне ценю и глубоко уважаю? Он, видите ли, осовременил натюрморт. К овощам и рыбе пририсовал форменную, фуражку дежурного по станции. Кстати, дорогой Авенир Павлович, верх фуражки у дежурного по станции малиновый, а вы, пренебрегая правдой жизни, пустили кумачовый… С колористикой у вас явно неблагополучно.
— Сейчас вспомнит Фастовского, — предупредил всезнающий Лавочкин. — Слушайте!
И действительно, Ерикеев вспомнил:
— Я вижу перед собой лица юных друзей. Я вспоминаю, как я много, много лет назад с душевным трепетом входил в мастерскую незабвенного моего учителя и друга Фастовского…
Пока Ерикеев предавался воспоминаниям, Вася Каблуков искал глазами Володю Сомова. Он увидел его рядом со Стеблиным. Хотя Леон Аполлинарьевич и не являлся членом союза, он гнушался сидеть с юными активистами и устроился поближе к маститым — заработки давали ему право чувствовать себя с ними почти на равной ноге. Позади Стеблина рыжели бакенбарды Латышева.
Вася попытался пробиться к Володе, но кругом зашикали, а Лавочкин снова предупредил:
— Сейчас измолотит Бодряева!
И действительно, оратор принялся за автора «Кваса-батюшки»:
— О теме я ничего худого сказать не могу. Тема народная. Как известно, квас — напиток национальный. Дело не в квасе. Дело в композиции. Все вы помните полотно «Пшеница-матушка»? Чем же композиция «Кваса-батюшки» отличается от «Пшеницы-матушки»? Да ничем. Бодряев просто выкосил центр пшеничного поля почти до самого дерева и посадил на жнивье всех охотников перовского «На привале»» переодев их в пиджаки, сшитые в артели «Краюхинская швея». Правда, у Перова четыре фигуры…
— Считать надо уметь! — крикнули с последнего ряда. — У Перова три фигуры, а не четыре.
Ерикеев язвительно усмехнулся.
— Три, говорите? А прекрасная охотничья собака куда у вас сбежала? — И победоносно продолжал: — Так вот, у Перова четыре фигуры, из которых, как я уже объяснил, одна — великолепная охотничья собака. А у Бодряева семеро и ни одного сеттера. Самый пожилой из переселенных Бодряевым в эту старую, знакомую с детства композицию пьет из жбана квас…
— Сейчас рикошетом по Дормидонтову ударит, причем беспощадно, — объявил Лавочкин. — Ну, держись, Макар!..
Ерикеев грустно продолжал:
— И вы, дорогой товарищ Дормидонтов, такой большой, такой тонкий мастер, назвали эту… я не нахожу слова… картину серьезным достижением. Непонятно! Какие душевные мотивы двигали вами? Я же не могу поверить, дорогой мой, что вы ничего не поняли. Вы все поняли. Все. Да, все!
Ерикеев поднял руку над головой:
— Авторов таких произведений надо бить муштабелем…
Председатель постучал по графину карандашом:
— Прошу, товарищ Ерикеев, неудобопроизносимых слов не употреблять…
— Извиняюсь, — поклонился Ерикеев. — Не буду. Но, по-моему, муштабель — слово вполне удобопроизносимое…
— Последний залп, — сказал Лавочкин, пробираясь к выходу. — Сейчас кончит.
Ерикеев галантно поклонился:
— У меня все. Я кончил.
Председательствующий постучал по графину карандашом и объявил:
— Слово имеет критик Татьяна Муфтель! Прошу не расходиться…
Просьба была явно излишней — в зале осталось не больше десяти человек, главным образом неофитов с передних рядов.
Критик Муфтель, маленькая, пухленькая, с гладко причесанными волосами, поправила тяжелые, спадавшие с носа очки, подняла короткую руку с маленькой ладонью и торжественно произнесла:
— Ушедшие пожалеют. Я буду говорить правду в глаза!
Васе очень хотелось послушать правду, но его поманил Володя Сомов:
— Пойдем в буфет… Там интереснее.
В буфете было полно. Преобладали маститые и гости. Только пробрались к стойке, как к ним подошел Леон Стеблин:
— Вы из горпромсовета? Случайно, не меня разыскиваете?
В глазах у него блеснул плотоядный огонек: «Может, заказ?»
— Совершенно верно, — охотно сообщил Вася. — Хочу поговорить на тему «Искусство и жизнь». Как вы думаете, дадут мне слово?