— Вот именно, с инициативой. И думает не только о своем секторе…
— Это похвально.
— А как, по-вашему, Кокин?
— Подтянуться ему надо, особенно по идейному уровню. А в общем ничего, работать может.
— Солодухин приехал сегодня. Сейчас около парка встретил.
— Пора бы ему, пора… Будь здоров!
— Ваше здоровье, Яков Михайлович. Хороша, мерзавка, холодненькая. А что вы скажете о Корольковой? Я, правда, человек беспартийный, может, мне не все государственные дела знать положено, но даже я недоумеваю — зачем ее в нашей партийной организации на учете держат? Работаешь в горкоме, там и находись, читай свои лекции…
— Так надо… А прыть ей поубавить, конечно, следует, со временем. Будь здоров!
— Ваше здоровье, Яков Михайлович! Что же вы, Елена Сергеевна, компанию с нами не разделите? Ваше здоровье, Яков Михайлович. Да, вот еще какое дело. Нам надо торговую сеть расширять. Почему, например, не открыть нам фирменного магазина по продаже гончарных изделий, бытовых и художественных? Спрос на них прямо грандиозный. Или по продаже швейных изделий. Завивалов не раз говорил.
— Я это обдумаю. Напомните мне завтра, или нет, лучше послезавтра. Будь здоров!
— Ваше драгоценное, Яков Михайлович. Не хватит ли?
— Для такого дня!
— Уговорили! Благодарствую…
Вошли Вася с Зойкой.
— Можно?
— Пожалуйста, проходите.
Яков Михайлович насупился:
— Извини, Кузьма Егорович, у нас сейчас чисто семейный разговор пойдет. Будь здоров!
— Иду. Я уже ушел. Позвольте ручку, Елена Сергеевна. Спасибо за душевный прием. Я уже давно ушел.
— Он, конечно, человек дрянной, — сказал Вася, — дрянной и жуликоватый, но все-таки нельзя, папа, так грубо.
— Не твое дело! Простите, девушка, я не знаю, как вас зовут, но у меня с родным сыном должен мужской разговор состояться.
Елена Сергеевна убрала со стола водку.
— Наклюкался! Разобрало.
— А ты не вмешивайся, мать. Девушка, выйди!
— Отец! Я не позволю так разговаривать с моей невестой!
— Невеста без места.
— Папа!
— Девушка! Выйди… И вообще выкинь эту дурь из головы. Ты ему не пара…
Зойка спокойно-презрительно посмотрела на Каблукова.
— Знаете, Яков Михайлович, я другого мнения. Я лично считаю, что мы с Васей друг к другу очень подходим… Вася! Жду тебя на улице.
Елена Сергеевна накинулась на мужа:
— Дурак, прости господи! Девушку ни за что ни про что обидел…
— Моему сыну другая невеста теперь нужна! Не могу я с Христофоровым родниться. Я Ваську в Москву пошлю, к Петру. Его там на министерской дочери женят…
Елена Сергеевна тянула мужа за рукав:
— Иди спать, чучело!
— Не трогай меня! Не имеешь права! Знаешь, кто я теперь?
— А мне все равно, кто ты теперь. А портить жизнь сыну не позволю. Иди спать. Поставь рюмку! Слышишь? Хватит!..
Вася, смеясь, помог матери уложить Якова Михайловича на диван.
— Что это с ним, мамочка?
— Не сердись, проспится, и все будет в порядке…
Под окном раздалось:
— Вася! Скоро?
— Иду, Зоенька! Иду.
Вася поцеловал Елену Сергеевну:
— Спасибо, мамочка.
Семейной драмы, к великому сожалению автора, не получилось. Ничего не поделаешь, — такая уж нынче самостоятельная молодежь. И вообще обстановка сейчас — и не только в Краюхе — другая, направление не на драмы, а на спокойствие. Хотя кое-кто и живет неспокойно, например Евлампий Кокин — владелец золотых часов «Лонжин».
Даже Христофоров, при всей его выдержке, иногда подумывал о крахе «Тонапа». Но чаще, чем другие, о неизбежной расплате размышлял Евлампий Кокин.
На работе, в хлопотах, ему было еще терпимо. Но дома он места себе не находил. Ему все мерещилось — сейчас, сию секунду, постучат и сурово скажут: «Откройте! Милиция!» У него перехватывало дыханье, по телу пробегал озноб.
Особенно тоскливо стало после двух событий, происшедших одно за другим.
К Евлампию приехала погостить мать. Жила она постоянно со старшим сыном в колхозе, но два раза в год навещала своих многочисленных дочерей, сыновей и внуков, расселившихся от Ленинграда до Владивостока. Евлампий был одиннадцатый по счету, поэтому мать обращалась с ним, как с самым младшим сыном, ласково, но поучительно.
В этот приезд мать, видно, сообразила, что расходы Евлампия превышают получаемые официальные доходы. А может быть, невестка, вообще не одобрявшая поведение мужа, пожаловалась свекрухе?
В первый же день мать круто поговорила с сыном,
— Воруешь?
— Что вы, маменька! Да разве я позволю?
— Тогда, значит, обвешиваешь, — безапелляционно заявила мать и добавила: — Это все равно. Так вот, Евлампий, слушай — я у тебя долго гостить не буду, не ровен час еще в свидетели попадешь, а я в судах этих сроду не бывала…
Евлампий погорячился, наговорил матери обидных слов, что, дескать, жить живи, а в мои дела не суйся. Мать замолчала и, не глядя на сына, начала укладывать чемодан. Утром она уехала, ласково распрощавшись с внучатами и невесткой. Евлампию даже руки не подала, а, уходя из дома, глухо сказала:
— Ноги моей у тебя больше не будет. О детях бы подумал. Что с ними станется, когда тебя, дурака, в холодную запрут?
Вскоре пришло письмо. Старший брат писал, что мать по приезде на третий день умерла. «Пошла маманя на колодезь за водой. Подняла на коромысле полные ведра, ступила два шага — и все, кончилась в одночасье…»
Евлампий стал бояться один оставаться в комнате. Ему все чудилась мать: «Воруешь! Ноги моей у тебя не будет!..»
А тут еще дополнительное волнение — Кокина вызвали, в суд свидетелем по делу о разделе имущества между бывшими супругами Бочкаревыми. Супруги, прожив восемнадцать лет, разошлись два года назад и с тех пор судились шестой раз — никак не могли поделить нажитое добро.
Кокин, ответив суду на какие-то вопросы о фруктовых деревьях, остался в зале послушать. Его удивила особая вежливость, с которой изъяснялись «стороны».
— Помните, Лизавета Андреевна, — сказал бывший супруг, — помните, я ездил по делам службы в Кременчуг? Позвольте вам дополнительно напомнить, что я привез из командировки десять метров белого пике. Помните? Так вот-с. Вы пять метров потратили мне на сорочку, в которой, как видите, я сейчас и пребываю, — так что факт налицо. А куда ушли остальные пять метров? Их в описи, странным образом, не оказалось… Насколько мне помнится, я вам их не дарил. Нет-с, не дарил…
В переполненном зале стояла тишина,
— И еще, уважаемая Лизавета Андреевна, я ездил в Боровичи и приобрел, за счет сэкономленных мной суточных, прикроватный коврик размером один метр на шестьдесят сантиметров. Его в описи тоже нет, я вам на него дарственную не давал, уважаемая Лизавета Андреевна…
Народный судья передвинул на столе чернильницу, переглянулся с заседателями.
Дело отложили. Выходя из суда, Кокин услышал, как двое парней обменивались впечатлениями:
— Таких надо в зверинце показывать. Вот она, собственность, что с людьми делает. А ведь он ее когда-то называл Лизой, на свиданье приходил…
— Он и сейчас ласковый.
— Это потому, что судья их обоих за грубость три раза штрафовал…
Секретарь отметил повестку, и Кокин ушел. В этот день он напился больше обычного.
Потеря заводной головки от часов и то обстоятельство, что ее нашли в колбасе, окончательно выбили Кокина из равновесия.
После смерти матери Кокин стал подумывать о явке с повинной и начал осторожно разузнавать, какое наказание его ожидает. Оказалось, что, сколько бы ни дали, все равно чистосердечное признание — поступок во всех смыслах выгодный, за него сбавят.
Грубость Христофорова укрепила желание признаться. А тут еще «подогрел» Кокина Алексей Потапыч Латышев.
Они случайно встретились на улице, как водится — зашли, выпили. Поначалу Кокин дипломатично, издалека прощупывал собеседника:
— Не знаю, как тебе, а мне это самодержавие Христофорова невтерпеж. Кто я? Советский гражданин. Конечно, с небольшим изъяном, но советский, а не угнетенный раб. А он орет! Командует. А если разобраться, кто главный? Мы главные. Кто своим хребтом ему благополучие создает? Мы создаем. А он?
— Прямо из глотки мои кровные вытащил!
Вассалы долго и страстно обсуждали своего сузерена. Под трон феодального владыки Юрия Андреевича Христофорова начинался подкоп.
Дальнейший разговор Кокин вел уже сам с собой:
— Давай, Евлампий, действуй! Сколько тебе дадут? Пять лет — это уж с верхом. За чистосердечное скинут, первую судимость во внимание примут. Зато впереди — полная свобода. Понимаешь, Евлампий, хочется спокойно пожить.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ,в которой доказывается, что самое лучшее снотворное — это чистая совесть.
Ночь. Краюха спит.
Сейчас самое время подпустить в повествование добрую дозу лирики лунного пейзажа. А меня тянет на воспоминания: «Было время — не спали…»
С древнейших времен ночь отведена для сна. Бодрствовать полагается ночным сторожам, влюбленным, работникам милиции, пограничникам и дежурным радарных установок. Не приходится спать железнодорожным машинистам, вахтенным на кораблях, доменщикам и сталеварам — одним словом, всем, от кого зависит вечное движение.
Но никто не пострадал бы, если бы вовремя ушел со своего боевого поста начальник Краюхинской инспекции госстраха. Что прибавлялось в жизни, когда не спали по ночам заведующий конторой маслопрома, директор ломбарда, управляющий банно-прачечным трестом?
А ведь было такое время, сидели в своих кабинетах ночи напролет и ждали — вдруг начальству потребуется справка, сколько охвачено госстрахом? Сколько парилось и сколько не успело? Сколько воды утекло и куда?
Не спали «по цепочке». Младший по занимаемой должности не уходил домой, пока сидел средний, средний зевал, тосковал — ждал, когда уйдет старший, старший, в душе поругивая высшего, делал вид, что ночное бдение доставляет ему истинное удовольствие.