Понедельник - день тяжелый | Вопросов больше нет (сборник) — страница 49 из 68

По чьей же инициативе Митрофанов заинтересовался Грохотовым? Уж не сама ли Лидочка его сюда наладила? А ну, Телятников, не теряйся, разложи все по полочкам. Допустим, не она? Тогда кто? Допустим, сам Грохотов сбегал в горком и поплакался в жилетку и оттуда позвонили в райком? Нет, этот вариант отпадает, так быстро дело не делается.

Может, заинтересовался наш ученый муж, товарищ профессор? Очень он на меня смотрел подозрительно. Не понимаю, почему таких людей выбирают в бюро? Для представительства, что ли? Сидел бы в своей лаборатории и занимался фокусами… Что он понимает в партийной работе? Ничего. Только место в бюро занимает. Не было бы его, могли избрать кого-нибудь другого… Наш комбинат по количеству людей посолиднее, однако на бюро от нас никого нет — ни директора, ни секретаря парткома…

Может, профессор решил принципиальность показать? Нет, на кой черт ему в эти дела впутываться…

Второй секретарь? Третий? Черта с два узнаешь. Да и как спросишь? Не было бы хуже. Скажут: «А почему, товарищ Телятников, это вас интересует?»

Наш второй секретарь, драгоценный Петр Евстигнеевич, только с виду простоват. Лицо добродушное, всегда улыбается, а сам — хороша штучка! Гранит! Мягко стелет… И все, чертов сын, понимает с полуслова. К нему лучше не соваться.

А если Николая Петровича прощупать? Этот непроницаем, как рыба. «Да», «нет». От него ничего больше не добьешься.

Следовательно, узнать можно только у троих: у Лидочки, у Митрофанова и у самого Грохотова. Может, вызвать его? Прощупать?

Подожди, не торопись. Предположим самое худшее, что инициатива исходит от Лидочки. Ну и что? Допустим, разберутся… А в общем-то все правильно: дает брак, пренебрегает общественной работой. В крайнем случае, поправят… И зачем я Митрофанову про девчонку наговорил: «Живет на нетрудовые доходы, почти тунеядка»! Дернул черт, увлекся…

Самое неприятное, если Грохотов сболтнет о том разговоре. Пусть сболтнет — свидетелей нет! Скажу — все выдумал, мстит за мою принципиальность. Но осторожность и еще раз осторожность.

Не сваляй дурака, Телятников!

ЗАЧЕМ Я ЖИВУ?

Зачем?

Мне давно пора пойти на Каменный мост, встать на перила и ухнуть в Москва-реку. Можно лечь под электричку на Казанском вокзале или, еще лучше, на Савеловском — там меньше народу. Только не вешаться. Это очень страшно — повеситься где-нибудь, а скорее всего в уборной — там есть на потолке труба, за которую можно продеть веревку.

И ничего со мной, Константином Шебалиным, не случится — не утоплюсь, не брошусь на рельсы, не повешусь. Ничто не произойдет. Думать о самоубийстве я могу сколько угодно — мне нравится это занятие. Иногда я так сам себя разжалоблю, хоть плачь… А откровенно говоря, мне даже умереть лень. Мне в общем-то все равно — жить или не жить.

А тоска — все равно тоска. От нее никуда не уйдешь, она всегда со мной. Иногда мне кажется, что тоска спряталась у меня где-то внизу, в животе, и спит. Потом она просыпается и поднимается, как пар, вверх. Она проникает в легкие, ползет в сердце, в мозг — и я весь в ее власти. И все из-за нее, из-за моей ненаглядной Тины Валентиновны…

Вчера я опять (в который раз!) как идиот стоял у ее подъезда. Милиционер, который иногда проходит по тротуару, меня уже знает, даже подмигивает по-приятельски: интересно, за кого он меня принимает? Дворник тоже меня узнает. Все узнают и признают, кроме Тины.

Больше двух часов ждал! Я пришел еще часа не было, а она уехала из дому почти в три. Сидела бы она в машине одна, я бы с силой дернул дверцу и нахально сказал:

— Поехали!

Она не станет поднимать скандал возле своего дома. Она бы увезла меня по кольцевой дороге куда-нибудь в мотель на Минском шоссе или в Химки и там бы, конечно, высадила. Но в моем распоряжении было бы около часа. Я бы все ей выложил…

Но она хитрая, как только сядет за руль — щелк, щелк, щелк — запирает все дверцы, попробуй сунься. А вчера рядом с ней сидел какой-то толстый, противный, — хотя мне все мужики, сидящие с ней рядом, противны. Все.

Где сейчас ее муж? В Москве? Что-то давно его не видно. Может, уехал в командировку? Сейчас выясню, это проще простого, зачем понапрасну забивать башку лишними мыслями? Наберу номер и все проясню… Можно Константина Александровича? У него совещание? Будьте любезны, когда закончится? Кто говорит? Его знакомый, да, да. Друг молодости. Оставить телефон? Пожалуйста.

Оставить телефон! То-то он обрадуется, узнав мой номер. Значит, он в Москве. Тогда отпадает. А то бы я сделал так — подсмотрел, когда их «Дульцинея» уйдет в магазин, позвонил бы. Тина спросит: «Кто?» Я бы сказал: «Монтер с телефонной станции!» Нет, это слишком длинно, надо короче — «Проверка телефона». Правда, после случая с этим неудачным героем любовником из Оренбурга многие стали осторожны. Но не она, она у меня отчаянная.

Она бы открыла, увидела меня, попыталась вытолкнуть. Кричать она не будет — скандал поднимать ей не к чему. И все. Мне бы только войти, только бы обнять ее, только бы раз крепко поцеловать, прижать. Она бы стихла… А потом бы я ей сказал: «Напрасно, мадам, сопротивлялись!» Она бы, конечно, смазала меня по морде, могла исцарапать. Черт с ней, с моей харей… Пришлось, бы дней пять дома посидеть. Не пойдешь в институт с такими отметинами. Там сейчас же «заботу проявят» — что с вами? Не нуждаетесь ли в помощи? Или начнутся догадки, предположения: «Где это его угораздило?..»

Мне все это ни к чему. Аспирантуру надо пройти без сучка без задоринки, надо быть чистеньким.

Ну, а раз уважаемый Константин Александрович в Москве — этого делать нельзя. Он может в любую минуту появиться дома… Такая у него должность… Странно, и его и меня зовут одинаково — Константин. Только он Александрович, а я Иванович. И еще есть разница — ему под шестьдесят, а мне двадцать три. Это три — ноль в мою пользу. Во всем остальном у меня одни ноли: денег нет, положения нет, машины нет, дачи нет, ни черта нет. Все было не у меня, а у моего дорогого родителя, когда он был персоной. Все было, только я тогда, в пятнадцать лет, не очень-то во всем этом нуждался. А теперь, когда мне очень, очень все это нужно, ничего у нас нет…

…Прокатила мимо меня и даже не посмотрела в мою сторону. А видела, не могла не видеть. А мне показалось, что запах ее духов остался. Как она тогда сказала: «До смерти люблю хорошие духи. А вот эти, „мисс Диор“, просто обожаю». Я, кретин, полстипендии за флакончик уплатил. Да еще сколько унижался перед продавщицей в магазине на выставке, пока она мне их из-под прилавка выдала.

Впрочем, не кретин. Как она тогда обрадовалась моему, подарку, смеялась как:

— Где вы, Костенька, раздобыли эту прелесть?

Я, конечно, соврал, для повышения акции:

— Дипломат знакомый из Парижа привез по моей личной просьбе…

Она брови вскинула.

— Ого! Вы молодец, Костя!..

И влепила мне поцелуй.

Все, все позади. Со мной только моя тоска…

Как я был счастлив тогда, три года назад. Неужели уже три года? Сколько же длится мое мучение? Больше двух лет, точнее, два года и семь месяцев. Все мое счастье оказалось короче воробьиного носа.

Сколько раз я давал себе слово не терзать себя воспоминаниями. И не могу. Я нуждаюсь в них. Они мне необходимы, как наркоману героин.

Я закрываю глаза и вижу все, как наяву. Вижу родинку на груди, маленький аккуратный рубец на правой стороне живота. Слышу ее голос: «Это мне делал сам Селезнев. Мне тогда было шестнадцать…» Я целую аккуратный рубец, целую, целую и со злостью думаю о Селезневе. Это он своими толстыми, волосатыми пальцами трогал ее тело. Я сказал ей об этом. Она захихикала: «Дурачок ты мой! Хирурги делают операции в резиновых перчатках. Какие же тут волосатые пальцы?»

Только одного не могу ясно вспомнить — нашего знакомства. Все воспоминания начинаются у меня уже с вагона. А вот как ее провожали в Сочи, кто провожал — не помню. Запомнил только одного — высокого, лысого очкарика. Он ей все говорил:

— Не забудьте от меня привет супругу!

А я смотрел только на нее. И она несколько раз посмотрела на меня. А все остальное я помню только вагонное. Почему я попал к ней в купе?

Я приврал, что мне двадцать пять. Мне не хотелось быть гораздо моложе ее. Она поверила, хотя и заметила, что я очень молодо выгляжу. Я снова соврал:

— Спорт! Ежедневная гимнастика.

Слышала бы этот разговорчик моя мамочка! Наступила темнота, в купе вошла проводница, толстая, пожилая,

— Что же вы, молодые люди, свет не зажигаете? Умаялись на отдыхе…

Посмотрела на нас и добродушно сказала:

— Хорошая парочка! Завидки берут, глядя на вас. Уж больно хороши…

Может, это она, старая путейская кочерыжка, напророчила мое короткое счастье. Она включила верхний свет и ушла, задвинув дверь. Тина Валентиновна засмеялась и попросила:

— Оставьте только ночной, синий. Ужасно люблю.

Вспоминаю все ее слова и понимаю: пустышка! «Ужасно люблю», «Обожаю», «Не капайте мне на мозги», «Умереть можно от смеха»… Вот и все. Как у эскимоса с берегов Юкона, весь ее запас триста слов, не больше. Но руки, улыбка. И нежность, такая нежность:

— Косточка, милый… Как я тебя люблю.

Я спросил ее как-то под утро. Я был злой, как дьявол, нет, как мой папаша, когда сидит дома с мамой.

— Вы вашего мужа тоже Косточкой называете?

Она побледнела и резко бросила:

— Дурак!

Отодвинулась от меня, натянула простыню, повернулась к стенке. Я видел только веснушки на лопатке и волосы…

Она не разговаривала со мной почти час. Не простила, пока я не встал на колени и не начал в шутку, по-дурацки молиться богу. Она наконец засмеялась:

— Вставай, глупый… И никогда, слышишь, никогда не смей спрашивать о Константине Александровиче. Никогда!

— Ты любишь его?

— Люблю… Нет, больше — я его очень уважаю. И, наверное, люблю.

— Нельзя любить двоих! — произнес я не то вычитанную где-то, не то услышанную фразу. Сам-то я понимаю — можно любить троих, четверых.