Но Ткачев даже не поглядел в окно.
— Я знаю, что ничего определенного…
— Ничего, елка-палка. Разговоры идут, а…
Нет, в милиции уже кое-что знали, и Ткачев тоже знал. Мелкий бизнес, кофточки всякие, зажигалки, барахлишко — все, что можно пронести на себе, не вызывая подозрений у вахтеров. И парней ее знали. Тоже мелочь, человечишки. Десятку оторвут и радуются. Но ведь коготок увяз — всей птичке пропасть. Сегодня рады десятке, завтра захотят две… Конечно, можно было бы профилактировать эту троицу, вызвать, потолковать по душам, — а что предъявишь? Оскорбятся, сыграют в невиновных — и все. Разве что притихнут на время.
Ткачев докурил папиросу и встал.
— Возьмите ее в оборот сами, — сказал он. — Плохо будет, если проморгаем девчонку.
— Хуже некуда, — согласился Байков. — Я ее нашей крановщице Калининой доверю.
— Гале рыжей? — улыбнулся Ткачев, и бригадир покосился на него: вот это служба — все знает! Но Ткачев засмеялся. Не надо удивляться, просто здесь работает его сын. Байков удивился еще больше. Как сын? В его бригаде такого не было.
— Приемный, — уже торопливо объяснил Ткачев. — Леня Чеботарев — вот он и есть мой сын. Ну, будьте здоровы, Зосим Степанович. Вы на матч торопитесь? Я тоже…
Сейчас Леньке было двадцать четыре, а Ткачев знал его шестнадцать лет. Ленька достался ему совсем маленьким. Это случилось через полгода после того, как женился Храмцов и когда была трудная зима. В том году Ткачеву все-таки повезло — ему дали отпуск в июле, в самый разгар навигации. Учли, сколько ему пришлось работать зимой, когда добрая половина офицеров на ОКПП болела гриппом.
Конечно, он мог поехать в любой дом отдыха погранвойск — в Одессу, Ливадию или Гагру, или еще куда-нибудь. Ему полагалась бесплатная путевка. Но приходили письма из Боровичей, от тетки: письма были по-стариковски тоскливые, тетка просила приехать… Он набил чемодан книгами, купил удочку и все, что к ней полагалось, и выписал литер до Боровичей.
Вечером позвонил Храмцов.
— Профессор, мы тебя ждем.
Он сказал: не могу, уезжаю, поезд уходит в ноль пятьдесят с Московского, пока доберешься…
— Ладно, — сказал Храмцов, — я забегу ненадолго. У меня самого времени всего ничего. На трое суток пришли.
Он появился очень скоро, и сразу же Ткачев уловил в нем какую-то перемену. Он подумал: когда Володька звонил, у него был веселый, бодрый голос, а теперь сидит кислый, хотя между его звонком и приходом было от силы пять минут. Конечно, и за одну минуту может что-то произойти. Например, можно поругаться с женой.
— Поругался с женой?
Храмцов поглядел на него и усмехнулся:
— Шерлок Холмс! Не поругался, а поспорил — все-таки разница. — Он не хотел говорить на эту тему. — Как живешь, Профессор? Куда рейс? И даже с удочками?
— Да вот… — неопределенно сказал Ткачев.
— Завидую, — помотал головой Володька. — Устал — спасу нет. В Индийском нас потрепало не приведи бог. Четыре дня между водой и небом. На что уж я крепкий, а и то кишки вымотало. Полкоманды пластом лежало…
И по тому, что он начал говорить вовсе о другом, не дожидаясь ответа на свои же вопросы, Ткачев снова почувствовал перемену — впрочем, что ж! Ведь и поспорить тоже можно по-разному. Отсюда и настроение.
— А с женой чего не делишь? — шутливо спросил Ткачев. — Или мало месяца на разлуку? Я тут был у вас… Спасибо за альбомы, ненормальный ты человек.
— Ладно тебе, — отмахнулся Храмцов. Он немного помолчал, как бы раздумывая, стоит или не стоит рассказывать Ткачеву о споре с женой. — Воет моя, — все-таки сказал он. — Требует, чтобы я на берег сходил. Не может ждать. Устала, говорит, ждать. Да ты же знаешь теперь…
— Знаю, — кивнул Ткачев. — Но ведь она тоже знала, что выходила замуж за моряка, а не за сторожа с овощной базы. Вообще-то у нас с твоей женой был разговор.
— И хорошо, что был. Честно говоря, я очень жалел, что мы с тобой… ну, не разошлись, а начали жить как-то враздрай. Я же понимал, что это из-за Любы.
— Нет, из-за тебя, — с неожиданной резкостью сказал Ткачев и увидел, как у Храмцова удивленно поднялись брови, нагоняя морщины на лоб. Он не понял ни этой резкости, ни этого обвинения. — Из-за твоего отношения к матери, если хочешь точнее.
«Вот оно что», — подумал, отворачиваясь, Храмцов. Он может дать честное слово, что не хотел отъезда матери. Она настояла на этом сама. Он просил ее скорее вернуться, мать отказалась. «А ведь он оправдывается», — с досадой подумал Ткачев.
— Меня, Володька, не это покоробило. Даже не покоробило, а потрясло, если хочешь… Ведь Люба сказала: «Квартирка у нас маленькая», — понимаешь?
— Действительно, небольшая. — Тут же Храмцов спохватился: — Ты что же, осуждаешь меня? Ну, по-честному?
— Если бы у меня была мать… — тихо сказал Ткачев и не договорил. Он испугался, что вот сейчас они могут поссориться, но останавливаться уже нельзя, надо сказать все до конца, иначе опять на душе будет какой-то нехороший осадок, будто трусость взяла верх. — Я бы мать не отпустил, — резко закончил он.
— Она не маленькая девочка. Попробуй не отпустить.
— Но и ты не маленький мальчик.
— Тебе не кажется, что у нас ради встречи немного не тот разговор? Хоть бы рюмку предложил старому другу, что ли…
Ткачев с досадой открыл дверцу буфета. Вот рюмка. Водки нет, есть вино. Пей. А как живет мать — ты знаешь? Ах, только по письмам? И не догадываешься, что теперь она все равно не напишет тебе всей правды? Он говорил это со злостью, уже не стараясь скрывать ее. Храмцов выпил несколько рюмок подряд — наливал и пил, не морщась, ничем не закусывая, словно желая как можно скорей захмелеть. А Ткачева раздражало еще и то, что он не понимал: в тягость Володьке этот разговор или нет… И не думает ли он сейчас: «А, да болтай ты, Профессор, что хочешь. Жизнь есть жизнь, в ней случается и не такое. Ну, не захотели две женщины жить вместе — обычная, если подумать, история».
— Выходит, ты добр только к одному человеку — к Любе, — резал Ткачев. — Мелко живешь. Я давно думал о тебе, о твоей жизни, Володька. Мелко — вот что получается.
Храмцов криво усмехнулся: это я — мелко? А кто пошел работать во время войны, вместо того чтобы протирать штаны на школьной парте? Даром, что ли, медаль с той поры — «За доблестный труд»? Ткачев согласился: да, верно, недаром.
— А потом ты видел, как я учился, — пар шел! — говорил Храмцов, и Ткачев снова согласно кивал: да, все так, все правильно. И учился не для карьеры, ты не карьерист — ты просто знал, что это нужно не только тебе одному, что ты сможешь дать людям больше. А потом? А потом успокоился, вот что. Деньги в кармане — отчего не пожить для себя?
— Человек не имеет права жить для себя?
— Смотря как.
— Не ешь, не пей, в кино не ходи — отдай билет соседу… — Храмцов поддразнивал его, и тогда Ткачев подумал: да, не в тягость ему этот разговор. Пройдет мимо. Жаль: станем далекими. Он постарался успокоиться. Незачем зря тратить нервы.
— Я говорю о другом, и ты великолепно понимаешь, о чем именно. Нельзя подчинять себя мысли о собственном благополучии, если… если при этом, например, надо расстаться с матерью.
Храмцов продолжал поддразнивать друга, хотя начал злиться сам и под скулами заходили тяжелые желваки. Вот как! А я, между прочим, о шкуре белого медведя мечтаю. Нельзя? Он уже захмелел малость. Больше нечего выпить? Знал бы — принес. Так вот, как насчет шкуры белого медведя?
— Значит, не хочешь серьезно? — сказал Ткачев. — Наверно, у нас с тобой больше такого разговора не будет.
— И хорошо, Васька, и не надо, — махнул рукой Храмцов. — И аллах-то с ним. Ну, а насчет того, чтобы мне сойти на берег — как?
Ткачев пожал плечами. В конце концов, это его личное дело.
— Люба хочет маленького женского счастья, — сказал он. — В это понятие она включает и мужа всегда под боком. Что ж, может, ты и дашь ей ее маленькое счастье — а вот как насчет большого?
— Все слова, Профессор, — вздохнул Храмцов. — Прости, проводить не могу. Спешу принести жене маленькое счастье.
— Боюсь, что ты…
Храмцов встал и поставил рюмку. У него было хмурое, чуть покрасневшее от выпитого лицо. Казалось, он нарочно встал, чтобы Ткачев не успел договорить. Он высился над маленьким Ткачевым — широкоплечий, мощный, — но в самой его фигуре чувствовалась усталость.
— Ладно, Вася, хватит, пожалуй, — сказал он. — Не надо меня поучать. Сам ученый. Ты поезжай, отдохни, подумай над поплавком, что мне тут наговорил…
Он хлопнул дверью — значит, все-таки разозлился. Пусть.
Вдруг до Ткачева дошло: а ведь мы поссорились! Но рано или поздно, а такой разговор все равно должен был состояться. Ему было трудно носить в себе невысказанное. А сегодня он высказал все. Или почти все.
Теткин дом стоял над самым обрывом. Внизу терла обмелевшая Мста, и сверху, с обрыва, были видны серо-зеленые пряди водорослей, вытянувшихся по течению. Мальчишки стояли посреди реки и тягали пескарей да плотву — кошкам на радость.
Ткачев сам удивлялся: как он мог даже думать о каком-нибудь доме отдыха!. Что за жизнь была здесь, у тетки! Спи сколько влезет; просыпаешься, а у тетки уже холодненькое молочко наготове. Купайся вволю, а потом — книжки, еще не читанные и потому каждая как открытие. Всего и забот — прополоть да полить грядки в теткином огороде, но это даже не забота, а удовольствие — дарить жизнь будущим огурцам да помидорам.
За рекой был танцевальный павильон, и каждый вечер ровно в семь, хоть часы проверяй, там начинали крутить одну и ту же пластинку:
Ты скажи, скажи, Иванушка,
Ненаглядный милый Ванюшка,
Отчего ты не торопишься
Королеву рассмешить?..
Песня была глупая и, казалось, могла осточертеть, но Ткачев только посмеивался и даже ждал, когда заведут пластинку «Ты скажи, скажи, Иванушка», — ага, семь часов!
И как хорошо, как славно было сидеть на камне, подобрав под себя ноги. Удочка в руке, мелочь берет не спеша. Если не клюет вовсе — тоже не беда, книжка с собой, а на берегу — белый, как манная крупа, разогретый солнцем песок…