рясти. Она содрогалась всем телом, но пошла быстрее, будто там, дома, было спасение от пережитого страха.
Дверь открыл Ленька. Он оторопело уставился на Ткачева, видимо не сразу узнав его, а когда узнал — попятился в глубь комнаты, поняв, что произошло что-то нехорошее.
Анна Петровна сразу села на кровать, сцепив пальцы. Ее все еще лихорадило, и она должна была вот так сцепить пальцы, чтобы умерить дрожь.
— Собирайтесь, — устало сказал Ткачев. — Я достану какую-нибудь машину. Только сначала погон надо бы пришить.
Мальчик встрепенулся, не веря тому, что услышал. Он глядел то на Ткачева, то на мать, готовый сорваться с места по первому ее слову и собираться — скорей, скорей отсюда, куда угодно, только скорей! А Ткачев подумал, что Анна Петровна не расслышала как следует, но теперь нельзя давать ей раздумывать. Что ж, он хотел войти в ее жизнь, пришлось ворваться, и она увидела, почувствовала, что Костька не всесилен, что он, Ткачев, сильней, но сейчас с ней надо быть, пожалуй, более сильным, чем с теми двумя, в садике.
— Собирайтесь же.
— Куда? — шепотом спросила женщина.
— Пока к моей тетке, — ответил Ткачев.
Ничего этого, конечно, Зосим Степанович не знал, а Ткачев не стал рассказывать. Не так они близки, не так хорошо знакомы, чтобы рассказывать Ленькиному бригадиру об этом.
Ткачев вернулся на ОКПП; его рабочий день еще не кончился; через час надо произвести осмотр нашего судна, уходящего в рейс; на подходе два сухогруза, оба «иностранцы». Стало быть, до вечера уже не присесть. Он не успел пообедать — ладно, обойдется…
В комнате, где в свободные минуты обычно собирались контролеры, было пусто. Ткачев подумал: верная примета весенней поры. Все в разгоне. Он заглянул к оперативному — сегодня дежурил майор Субботин, тоже «профессор» (молодых офицеров, несколько лет назад пришедших из училища, звали «доцентами»).
Субботин стоял над большим макетом порта. Этот макет появился недавно — его сделали двое солдат, да так здорово, что впору на выставку. Когда Ткачев смотрел на этот макет, ему казалось, что он поднялся над портом на вертолете, машина зависла — и все разом открылось взгляду: причалы, склады, деревья, краны, серебристые цистерны, куда перекачивали вино, даже маленькие автопогрузчики с крошечными человеческими фигурками и суда у причалов. На макете ничего не менялось, кроме судов. К их мачтам прикреплялись таблички с названием и принадлежностью. Достаточно было взглянуть на макет, чтобы сразу увидеть, где какое судно стоит, какое уходит, какое подходит к Морскому каналу.
— Ага, — сказал Ткачев, — изучаешь? Так вот, достоверно известно, что лещ нынче будет брать только в Лесном порту.
— Ерунда, — не отрываясь от макета, ответил Субботин. — Приглашаю к Невским воротам.
— Ершей тягать, — поддразнил его Ткачев.
Здесь все знали, как любит Субботин рыбалку — фанатик какой-то, хлебом не корми, а дай посидеть над закидушками. Но что поделать, лещи брали редко, зато от ершей не было отбоя. Здесь шутили, что этих ершей впору продавать в керосиновой лавке.
Субботин нехотя отвернулся от макета и вдруг сказал:
— Погоди-ка.
— Я не спешу.
— Вчера ты принимал «Джульетту»?
Когда здесь задавались подобные вопросы, всегда можно было ждать любых неожиданностей.
— Я. А что?
— Судно поставлено к причалу?
— Сейчас лагом еще не ставят. Не лето, много свободных причалов.
— Тогда, понимаешь, какая штуковина… — Субботин не спешил, он будто повторял про себя то, что хотел сказать товарищу. — Почему тогда команду не спускают на берег? А? Часовой сменился и доложил: вся команда на борту. Что-то уж слишком строг капитан, хотя сам в городе.
Ткачев понял мысль Субботина. Если бы судно стояло лагом к какому-нибудь другому судну или ждало своей очереди на рейде, вот тогда команду не спустили бы на берег. Да и то чаще всего спускали, оставляя лишь машинную команду на тот случай, если надо будет перетаскивать судно к причалу. Но ведь «Джульетту» сразу поставили к причалу! А вся команда на борту.
И, как всегда бывало в подобных случаях, Ткачев внутренне напрягся. Все лишнее, что мешало думать, ушло в сторону и перестало существовать. Оставалось одно — вот этот необъяснимый факт, а здесь, на ОКПП, не любили необъяснимых фактов.
Конечно, вполне может быть — строгость капитана. Оставил команду без берега за какую-нибудь провинность. Многие в порту еще помнили, например, как одного иностранного матроса доставили на борт отходящего судна прямехонько из медвытрезвителя и среди прочих счетов, переданных капитану для оплаты, была бумажка: «2-й м/в, 15 рублей». Капитан заявил, что теперь ни один его матрос не сойдет на русскую землю, ежели за обыкновенную выпивку здесь нужно платить дополнительно такие деньги.
Но «Джульетта» была в Ленинграде впервые. Команда в обработке судна не участвует. Возможно, капитан не хочет контакта команды с советскими людьми? Редчайший по нынешним временам случай, на памяти Ткачева давным-давно такого не было.
— И я не припомню, — сказал Субботин. — Конечно, нам хлопот меньше, но…
— У нас не было никаких ориентировок насчет «Джульетты»?
— Не было, — сказал Субботин. — А вот поди ж ты, не идет у меня это сообщение часового из головы.
— Ты доложил?
Ткачев кивнул на дверь, ведущую в кабинет полковника. Нет, еще не докладывал. Полковник в Управлении войск, на совещании, и сегодня не будет. На всякий случай Субботин распорядился ставить у трапа «Джульетты» не молодых солдат, а «дедов» — тех, кто уже кончает службу. Сам отобрал несколько человек поглазастее и посмышленее.
Он поморщился, когда этот разговор оборвал телефонный звонок. И по тому, как он продолжал морщиться, Ткачев безошибочно определил: еще какая-то неприятность. Впрочем, это тоже примета начавшейся летней навигации: судов все больше и больше — и неприятностей тоже.
— Хорошо, — сказал Субботин. — Примем меры. — И со злостью положил трубку.
— Что там?
— Все прежнее, старый репертуар. Вон во втором районе стоит «фантомас». — Так в порту называли мелкие суда. — Нашему часовому предлагали выпивку и картинки. Дешевка! Пошлю сержанта, пусть разберется.
Он вызвал дежурного сержанта, приказал пойти во второй район, разобраться, доложить. Действительно, ничего нового. Бывало похуже: предлагали не только сигареты, выпивку да картинки. Полуголые буфетчицы высовывались из иллюминаторов и зазывали к себе. Сирены сладкоголосые! А когда ефрейтор Петренко задержал мужчину, пытавшегося пройти на иностранное судно, тот сунул ему пачку денег — потом подсчитали: две тысячи новыми.
Ткачеву пора было идти на осмотр. Субботин сказал: ты все-таки подумай на досуге. Он мог бы и не говорить этого. Тревога уже вошла в Ткачева. Конечно, объяснение, может, окажется самым простым, но его надо найти. Мелочей в их работе нет.
Машина уже ждала его.
Он ехал в Лесной порт и прикидывал, что через неделю надо будет снова пойти к Байкову или лучше к Гале Калининой — узнать, как они работают с той самой тальманшей. Конечно, Байков рассудил правильно, поручив это дело рыжей Гале. «Удивительная женщина, — подумал Ткачев. — Впрочем, почему удивительная? Разве по нынешним временам это такая уж редкость — душевная чистота?»
Она особенно любила порт в ясные, солнечные дни, когда все кругом становилось праздничным. Она вообще любила его. Пусть не очень легко, но зато правильно сложилась жизнь — иначе она не попала бы в порт, а работала по-прежнему на «Северном сиянии»: бутылочки, ленточки, коробочки… И еще — запах, невероятно густой запах духов и одеколонов.
Но тогда она ничего не могла поделать. Надо было тянуть сестренку. Вот кончит сестренка десять классов — тогда уйду. Сестренка кончила десять классов и поступила в институт. А у Гали как была восьмилетка, так и осталась.
Ее вызвали в комитет комсомола и сказали: «Вот, повесь у себя в цехе». Плакат был написан от руки: «Молодежь! Тебя ждет Всесоюзная ударная комсомольская стройка. Даешь дорогу через Саяны!» Речь шла о дороге Абакан — Тайшет. Галя спросила, у кого она может записаться на стройку. Решение было мгновенным, она даже не подумала, что у нее нет никакой строительной профессии, — ничего! Просто не по ней были эти бутылочки да коробочки.
Даешь дорогу!
И любовь там была, и горечь обиды, впервые пережитое чувство брошенной — она старалась не вспоминать ту любовь. Зато часто вспоминала, как в палатку вперся медведь и начал обнюхивать ее босые ноги; спросонья она отбивалась, пока не угодила в густую шерсть, — сообразила наконец и закричала так, что медведь пулей вылетел из палатки и удрал в тайгу.
И еще — пятидесятиградусный мороз; парни отказались идти на работу, она взяла ружье и в упор расстреляла висевший на березе градусник — чтоб не смущал, и пошла первой. Ребята потянулись за ней, недовольно ворча: «Совсем свихнулась Рыжая».
Там она стала крановщицей.
Конечно, в порту было иначе, и краны другие, и работа другая. Но осталось прежнее, очень хорошее ощущение своей силы. Особенно если приходилось работать большой стрелой. Кран дрожит, и сама ты напряжена до предела — и это не стрела, это ты поднимаешь многотонную тяжесть. Ты не здесь, не в кабине, а где-то там, снаружи, и стрела — не стрела вовсе, а продолжение твоей вытянутой руки. И когда груз опущен — вздох облегчения, кран перестает дрожать, вот тогда можно по-быстрому взглянуть на себя в зеркальце. Лицо там, в стеклянной глубине, выглядит и впрямь усталым. Ничего. Это только так кажется. Ей некогда разглядывать себя. Сигнальщик у трюма машет рукой — давай гак!
Галя была высокая, нескладная, с острыми плечами подростка и резкими угловатыми движениями. Ее лицо, белокожее, какое бывает почти у всех рыжих, казалось тяжелым из-за выдвинутого крутого подбородка. Генка Брукаш говорил: «У тебя подбородок — как у маршала авиации». Возле глаз и рта появились заметные морщины, и она казалась старше своих лет. Красивыми у нее были только волосы цвета красной меди, густые и тяжелые, будто и впрямь отлитые из металла.