Обычно лоцманы работали с разными швартовщиками. Храмцов знал многих, но больше всех ему нравился этот Ахмад — молодой парень с глубокими шрамами на лице. Шрамы остались с 1956 года, когда на Порт-Саид посыпались бомбы. Тогда Ахмад был еще подростком.
Ахмад позвонил у калитки и ждал, когда кто-нибудь выйдет из дому, хотя калитка была открыта. Храмцов увидел его через окно: Ахмад был одет в длинную пеструю галабийю, а в руках у него был сверток.
— Иди сюда! — крикнул Храмцов.
Они разговаривали на немыслимой смеси языков. Ахмад чуть-чуть говорил по-английски, Храмцов успел выучить сотню-полторы арабских слов: грамматика в этих разговорах, конечно, отсутствовала, но они ухитрялись отлично понимать друг друга.
Ахмад вошел неуверенно и остановился в саду.
— Иди, иди, Ахмад!
Тот не шел.
Храмцов выбежал в сад, протянул руку, поздоровался.
— Ну, что ж ты?
Ахмад улыбался, не открывая рта; Храмцов знал эту его манеру — парень стеснялся, что у него мало зубов.
— Это для дочки мистера лоцмана, — сказал Ахмад, протягивая сверток. — Возьмите, эффенди![8]
— Да заходи в дом! — уже по-русски сказал Храмцов. — Какой ты, право…
Его злило, когда Ахмад называл его так — эффенди. Учил: хоть по-русски называй меня товарищем. То-ва-рищ! Ахмад улыбался, открывая редкие уцелевшие зубы, — и все повторялось: эффенди. Ну, какой я тебе, к чертям, господин!
— Нет, нет, эффенди…
«Опять какие-нибудь приметы, — подумал Храмцов, — поэтому и не идет в дом». Ахмад был суеверен и не скрывал, что ужасно боится джиннов. Однажды Храмцов и Ахмад зашли в Порт-Саиде в уборную; прежде чем переступить порог, Ахмад что-то сказал по-арабски… «Что ты сказал?» — спросил его Храмцов. «Я попросил у джинна разрешения зайти», — объяснил Ахмад. На шее у него на прочной рыболовной леске висело несколько синих бусинок. Одну такую бусинку он как-то предложил Храмцову и очень огорчился, когда мистер лоцман отказался взять ее. Ведь синяя бусинка так хорошо спасает от дурного глаза!
— У нас джиннов не имеется, — сказал Храмцов. — Даю тебе честное слово.
— Нет, нет, — торопливо ответил Ахмад. Ему пора идти. Скоро азан — имам призовет к молитве.
Храмцов поглядел на часы — через десять минут из всех городских репродукторов раздадутся ставшие привычными слова: «Подчинитесь воле аллаха или пожнете плоды его гнева».
Аленки дома не было. Храмцов развернул сверток — конечно, сласти, чудесные кунафы, можно только удивляться, как это делают такое тонкое, нежное тесто. И, конечно, Аленка будет визжать от восторга. Он переложил сласти на тарелку и спрятал в холодильник.
Куда могла деваться Аленка? Машина стоит на месте — стало быть, Люба таскает девочку с собой по городу, это вовсе ни к чему по такой-то жарище. Он усмехнулся: а скажешь — и в ответ молчание, впрочем, достаточно красноречивое. «Ты на меня кричал, — сказала после той поездки Люба. — На меня никто никогда не кричал. Мой первый муж…» Он оборвал ее: «Должно быть, с тех пор сама переменилась».
Да, переменилась. Теперь у нее есть все, чего она хотела, думал Храмцов. И я почти на берегу — каждый день вместе. Домашняя дипломатия Любы слишком прозрачна. Не случайно почти всякий раз, когда ему надо уходить на работу, Аленки не оказывается дома. Решила пустить в ход дочку, сыграть на отцовской тоске. Но дипломатия — это еще куда ни шло. Аленка спросила его на днях: «А почему ты нас с мамой разлюбил?» Он вздрогнул, поднял Аленку на руки, спросил: «Кто это тебе сказал?» — «Мама».
Люба была тут же, в комнате, все слышала, конечно, и бровью не повела. Храмцов молча ушел. Это было уже слишком. Теперь она уводит девочку, и он видит ее только спящей, когда возвращается из Суэца или Порт-Саида.
А завтра или послезавтра настроение у Любы изменится, и она заговорит как ни в чем не бывало, будто вовсе не было этих нескольких дней тягостного молчания!
К черту!
Когда зазвонил телефон, он схватил трубку — должны были звонить из администрации канала, но в трубке раздался басок Митрича:
— Слушай, у тебя сегодня есть проводка?.. Эх, жаль.
— А что такое?
— Братишка ко мне прикатил, понимаешь… Двоюродный. Он на Асуанской плотине работает. Расплодилось Ивановых в Египте. Значит, не придешь?
— Не могу. Привет братишке.
Администрация канала размещалась в длинном четырехугольном одноэтажном доме с традиционным двориком, где можно было спрятаться от солнца под пальмами. Здесь всегда было тихо. Войдя во дворик, Храмцов увидел сидящего в шезлонге Берцеля. Он читал газету, и Храмцов, досадливо поморщившись, хотел было повернуть, но Берцель уже увидел и окликнул его. Пришлось подойти.
— Ваша жена и дочь у меня в гостях, — сказал Берцель, откладывая газету. — Женщины говорят о модах. О чем будут говорить мужчины?
— О погоде, — сказал Храмцов.
— Да, очень жарко, — вздохнул Берцель. — Эта погода не для нас, северян. Но сегодня здесь единственное место в мире, где лоцман может хорошо заработать. Когда арабы сами научатся проводить суда, нас вежливо поблагодарят и…
— Я не против, если это скоро случится, — сказал Храмцов.
Помидор-Берцель выкатил на него кругленькие глаза.
— Вы не хотите хорошо зарабатывать?
— Мне хватит, — махнул рукой Храмцов.
Значит, Люба там, у Берцелей. Ему был неприятен этот разговор о деньгах. Деньги, деньги, деньги! И Герда, наверное, говорит с Любой о том же самом.
— Кстати, откуда ваша жена так хорошо знает русский язык?
Берцель приподнял смешные бровки-кустики.
— Она же наполовину русская! Мать была русской, отец — прибалтийский немец, даже не совсем немец, а тоже наполовину латыш. В семье у них всегда уважали Россию, и Герда кончила русское отделение Берлинского университета в ГДР. У нее даже есть собственная работа о русских писателях, а за одну книжку она получила очень, очень неплохой гонорар.
Берцель был оживлен: должно быть, ему нравилось, что наконец-то найдена стоящая тема для разговора.
Храмцов тоже не ожидал, что его вдруг заинтересует болтовня Берцеля. («Должно быть, болтливость — это у них семейное», — подумал он.) Вот как! Значит, Герда не просто мужняя жена. О ком же она писала? Берцель рассмеялся.
Он никак не может запомнить русские фамилии. К тому же мало читал и считает, что в век телевидения читать незачем. Это предмет их вечных споров с женой. Что делать — книги отживают.
— И Гете тоже отжил? — спросил Храмцов. — Знаете, в истории Германии было время, когда книги жгли на кострах…
— Я видел, — поморщился Берцель. — Нет, я просто из категории нечитающих…
Он замолчал, и Храмцов заметил, что Берцель нервничает. Неужели на него так подействовали его слова о кострах?
Вдруг Берцель сказал:
— Да, я видел… Я был совсем маленький, а отец и старший брат жгли книги на площади… Я знаю, чем это кончается.
Он говорил резко, и даже Храмцов угадывал в его английском сильный немецкий акцент.
— Они… живы? — тихо спросил Храмцов.
— Они погибли в России, — отвернулся Берцель. — Вы вполне можете сказать, что виноваты они сами…
— Да. Тем более что мой отец тоже погиб… В России.
— Урок детям? — усмехнулся Берцель. — Гете говорил, что «ошибка относится к истине, как сон к пробуждению». Видите, все-таки я не совсем неуч.
— Ошибка! — усмехнулся Храмцов. — Это была не ошибка, Берцель, и тем страшнее пробуждение. Мне нравится, что вы все правильно понимаете.
Он протянул Берцелю руку, и тот пожал ее, по-прежнему не глядя Храмцову в глаза, но Храмцов чувствовал: немец искренен. А то, что Берцель тут же пошутил, не обмануло Храмцова. За шуткой он хотел скрыть волнение:
— Я предпочитаю сидеть с вами за одним столом, пить все, что угодно, кроме воды… и…
Он не успел договорить: его позвал мальчик-рассыльный, и Берцель торопливо ушел, забыв свою газету. Храмцов подумал: пойти к Берцелям и вытащить оттуда Любу? Ни к чему. Лишние разговоры — или продолжение молчания. Тогда на пляж. Вызовут по радио, пришлют машину… Как глупо: иду на пляж, точь-в-точь как до приезда Любы, словно холостяк какой-нибудь…
На этот раз ему повезло вдвойне. Во-первых, он вел советское судно — «Эстонию», возвращавшуюся из индийского круиза с двумя сотнями наших туристов, и в баре оказалось все, о чем можно было лишь мечтать, начиная от «Беломора» и кончая холодным «Боржоми». Потертый портфель был набит так, что не застегивался; пришлось перехватить его веревочкой.
Во-вторых, швартовщиком у него был Ахмад, и еще там, в Исмаилии, прежде чем идти на «Эстонию», он пообещал Храмцову угостить его настоящей куббой, когда они придут в Порт-Саид. Его мать, умм Ахмад, делает такую куббу, какую не умеет делать никто во всем Египте, сказал Ахмад. Храмцов сразу начал отказываться от приглашения — Ахмад уговаривал: игра шла по всем правилам. Так положено: раз двадцать отказаться и лишь потом согласиться. Храмцов знал эту игру.
Где-то далеко впереди Берцель вел японский танкер. «Жаль, что мы не договорили», — думал Храмцов. И вовсе уж он не такой неприятный, каким казался раньше. Просто малость примитивен. Хорошо заработать, хорошо поесть, хорошо выпить — вот, пожалуй, и все, и вряд ли можно винить его в таком отношении к жизни. Там они к этому привыкли…
Плохо только то, что к этому отношению к жизни начала быстро привыкать Люба. Даже не привыкать — ее захлестнуло словно потоком. Она просто была внутренне подготовлена к этому. Ничто не рождается на пустом месте. Конечно, Берцели — мещане по крови, по всему воспитанию, по образу мышления. Но что же тогда с Любой? Некий «взрыв мещанства», если можно так выразиться? А может, все пройдет, когда мы окажемся дома, в привычной обстановке, — Аленка подросла, Люба вполне может снова пойти на работу…
И вдруг ему вспомнился Ткачев, милый очкарик Васька, и тот давний разговор, когда Васька сердито выговорил ему самому за потребительское отношение к жизни. Храмцов подумал: «А ведь, черт возьми, в чем-то Васька был прав! Прав, что я жил легко, даже, пожалуй, легкомысленно. Что бы сказал он сейчас?» Храмцов не писал ему и не получал от него писем, но не чувствовал обиды. А ведь тогда, во время последней встречи, в душе творилось такое, что он твердо решил: старой дружбе конец, хватит, довольно этих поучений на тему как надо жить…