Понедельник — пятница — страница 3 из 57

— Здесь картошка хорошая.

— А мне-то что? Это не наша забота, мы ведь городские. Хочу в другой город, чтоб нигде ничего не коптило, чтоб было много зелени и все спокойно… Ты о чем-нибудь мечтаешь?

Вопрос был неожиданным, и Храмцов ответил не сразу. Сначала он только пожал плечами. Конечно, каждый человек о чем-нибудь мечтает. Он покосился на Любу. Ему подумалось, что она завела с ним какую-то непонятную игру, но лицо девушки было задумчивым. Она даже не поторапливала Храмцова с ответом. Он понял, что сейчас Люба думает о чем-то своем, и вдруг она оказалась где-то далеко-далеко.

— Домой вернуться мечтаю, — сказал Храмцов. — Ну, и насчет войны тоже. Чтоб скорей кончилась. Да ведь, наверно, скоро и кончится.

Вот сейчас можно было сказать Любе все. Сказать, что он ее любит и это уже на всю жизнь. Он так решил. Но Храмцов молчал. У него не было ни слов, ни смелости.

— Ну, что же, — скучным голосом произнесла Люба. — Каждый о своем. Так и должно быть.

— Почему ты спросила меня об этом?

— Интересно все-таки.

Он уже знал, что ей было совсем не интересно. Он чувствовал это. Что-то было недоговорено, но что именно, Храмцов не мог сообразить или хотя бы догадаться. Люба словно бы уходила от него дальше и дальше, она не пускала Храмцова в свои мысли, в свои мечтания о будущем, и он спросил с тревогой:

— А о чем думаешь ты?

— О разном, — сказала она. — Хочу быть счастливой. Очень счастливой, понимаешь?

Она почти выкрикнула эти слова. Храмцов отвернулся.

— Ну, — сказал он, — если я смогу… Ты знай, что я…

— Глупенький, — усмехнулась Люба и положила свою руку на его. — Ты же еще мальчишечка. Хороший, добрый мальчишечка, и я все знаю… Идем работать, уже поздно.

Она все знает! Знает — и не хочет ответить тем же! Храмцов не поворачивался к ней, он боялся, что вот сейчас с ним должно произойти что-то странное. Он упадет и не встанет. Но время шло, лопата мерно поднимала и бросала землю, и он никуда не падал.

Домой они вернулись молча.

Матери не было. Люба накормила Храмцова и сказала:

— Ты ложись, а я пока посуду помою.

Он разделся и лег, чувствуя, как на всю комнату оглушительно гремит сердце. Первый раз они оставались так — вдвоем. Люба вошла и погасила свет.

— Отвернись и не поворачивайся, пожалуйста.

Он слышал шорох ее одежды, поскрипывание железной кровати, на которую села Люба. Он мог только представлять, как она торопливо раздевается, раскладывает на стуле юбку, кофточку. Вот — разделась и сейчас закрывается одеялом.

— Спокойной ночи. Тебя когда будить? В шесть?

— Да, — хрипло ответил Храмцов, — в шесть. Погоди, не засыпай…

Ему трудно было говорить. Люба была рядом, совсем близко. Но он твердо знал, что не встанет, даже не повернется, потому что нельзя. Нельзя быть подлецом вроде того неизвестного ему капитана с усиками.

— Поговорим после, — попросила Люба. — Мне тоже ведь рано уходить.

— Ты сказала, что хочешь быть очень счастливой. А ты знаешь, как это делается?

— Да, — засмеялась Люба. — Это когда любят. Я выхожу замуж, Володька. А теперь давай спи…

Эту ночь он не спал. Все кончилось. И в нем самом, и вокруг него была странная, пугающая пустота. Совсем разбитый он пошел на работу и долго ждал начала смены.

Потом он устроился в общежитие. Наврал, что и его перевели на казарменное положение. Старался реже бывать в госпитале. Люба сама прибежала к нему в общежитие.

— Володька, вам есть разрешение на Ленинград!

— А тебе? — спросил он. — А ты?

— Я пока останусь, — отводя глаза, ответила Люба. Дом-то мой, на Лиговке, разбомбили.

— Люба…

— Не надо ничего говорить, Володька, — попросила она. — Я пришла попрощаться с тобой. Может быть, мы никогда больше и не увидимся. Ты очень хороший, но я ведь старше тебя и… и я хочу быть счастливой.

Приподнявшись, она поцеловала Храмцова в щеку и ушла. И если он еще думал, еще надеялся, что тогда, после того разговора, кончилось не все, то теперь действительно все кончилось — но мир не рушился, и где-то за стенкой играл патефон, а этажом ниже плакал ребенок…


Все это вспомнилось Храмцову на мостике лоцманского буксира. Он не глядел на часы и не знал, сколько времени стоит здесь и когда же подойдет «иностранец» — судно, которое ему предстоит вести.

Говорят, после сорока наступает возраст воспоминаний. Все эти месяцы воспоминания одолевали Храмцова. Сейчас надо было как бы стряхнуть их с себя, стряхнуть, и оглядеться, и вернуться в сегодняшний день. Слишком многое, касающееся Любы, до сих пор отзывалось в нем болью.

Туман все-таки разошелся — началось долгое, серое, промозглое утро. Моросил мелкий, как пыль, дождик — словно бы кто-то нарочно продувал воду через мелкое ситечко, и Храмцову пришлось сойти вниз, в кают-компанию. Там было пусто, все лоцманы спали. Из-за переборки доносился могучий храп Митрича — Сергея Дмитриевича Иванова, — храп, о котором по порту ходили анекдоты. Во всяком случае, здесь было твердо заведено: Митрич уходит спать последним, когда все уснут.

Храмцов налил в стакан остатки теплого чая, и пил, и улыбался, слушая переливы ивановского храпа. В Исмаилии они жили рядом, стенка в стенку, а на соседнем дворе была собака какой-то нервной породы. Стоило Митричу захрапеть — одуревшая от страха собака поднимала дикий вой. Митрич просыпался — пес успокаивался, потом все повторялось сызнова. Конечно, просыпался не один Митрич. Пришлось лоцманам скинуться и заплатить соседу за то, чтоб тот убрал свою псину куда-нибудь подальше.

Митрич был самым старым из лоцманов. Его хорошо знали все наши и многие иностранные капитаны, и только у него единственного была кличка Pilot-Milk[1]. Когда он приводил судно в Ленинград и капитан по традиции собирался угостить его, Митрич неизменно качал головой: нет, никаких там виски или мартелей, только стакан молока, если можно. Многие капитаны судов, идущих в Ленинград, специально запасали в своих холодильниках бидончик молока для Pilot-Milk. Им, черт возьми, очень нравилось чудачество старого лоцмана, и они сами не прочь были поддержать его в этом чудачестве. Если же их встречал не Митрич, капитаны огорчались, просили передать ему привет, а молоко… Ну, что ж, авось в следующий рейс привезем свеженького, а это скормим корабельному коту.

— Вы, братья мои, все сплошные пижоны, — поучал лоцманов Митрич. — Вы думаете, надели нейлоновые рубашечки, подвесили галстучки, одеколончиком на себя побрызгали и уже неотразимы? Ерунда! К пижонам у капитанов доверия нет. Я вот и в свитерке на мостик поднимаюсь, а капитан — чувствую — уже готов, носа в мои дела не сунет. Полное доверие! Капитана к себе расположить надо. Чем? Галстучком-одеколончиком? Нет, физиономией, разговором, вот чем. Пока от Кронштадта по прямой топаешь, о многом поговорить можно. Стало быть, язык надо знать. А вы? Треть — языка, две трети — на пальцах.

В общем-то, старик ворчал просто так, науки ради, — все лоцманы сносно знали английский. Прав же он был в том, что лоцман должен быть коммуникабельным — эвона какое модное словечко пустил в подкрепление своих мыслей! Храмцов усмехнулся. Сам он, Храмцов то есть, был исключением из правила. Некоммуникабелен и малоразговорчив. Даже, пожалуй, угрюм — все это он отлично знает о самом себе. И не любит разговоров во время проводки. Ну, с иностранцами еще волей-неволей приходится соблюдать приличия. А был случай, он выводил на ходовые испытания новый танкер, построенный балтийцами. На мостике толпились люди, чуть ли не все заводское начальство, представители главка или даже министерства — пришлось резко сказать: «Прошу всех сойти. Рулевой не слышит команды». И долго потом еще кипел, не мог успокоиться даже тогда, когда начальство жало ему руку и просило извинения: да, виноваты, не учли…

Стало быть, коммуникабельности никакой. Митрич — хитрец и дипломат, и другие тянутся за ним, а подумать — на кой ляд лоцману эта самая дипломатия? Привел судно или увел — гуд бай, ауфвидерзеен, о ревуар! — подпиши лоцманскую квитанцию и топай дальше. Работа есть работа.


Пора было встречать «Джульетту». Он спустился в белый лоцманский катер. «Джульетта» была уже на подходе и подняла сигнал — желто-синий полосатый флажок: «Мне нужен лоцман». Катер шел, привычно постукивая, и Храмцов видел, как матросы готовятся бросить с «иностранца» штормтрап. Да, очевидно, «Джульетта» впервые приходит в Ленинград, он наверняка слышал бы хоть название судна. Ну, посмотрим на этого скандинава: впрочем, наверняка добрая половина команды — греки, немцы, а то и негры. Ноев ковчег. Это у них частенько бывает.

Все происходило как обычно, как сто и двести раз до этого.

— Доброе утро, сэр, я лоцман, моя фамилия Храмцов.

На руле матрос в свитере, таком толстом, что матрос кажется совсем цилиндрическим. Нет, не грек или негр — типичный скандинав, этакий викинг со светлой бородкой и небесно-голубыми глазами младенца. Вырос где-нибудь на ферме, лопал маслице, запивал сливками.

— Право руля. Больше право, — сказал ему Храмцов.

Сейчас начнется самый трудный участок проводки. И все время надо поглядывать на тахометр и аксиометр. Черт их знает, этих ребят, того и жди от них какого-нибудь заскока. Иной раз скажешь: «Право руля», а он начнет тебе закручивать влево на всю катушку.

И сейчас для Храмцова уже не существовал никто: ни капитан, который стоял тут же, ни старший помощник — немолодой, маленький, сухой, с неприятным острым лицом. Как мышка.

— Нас сразу поставят под разгрузку? — спросил Мышка.

Храмцов пожал плечами, он должен привести «Джульетту» к шестому причалу, а сразу или не сразу начнут обрабатывать судно, этого он не знает. Капитан хмыкнул. У русских всегда все загадка! В том числе способы обработки. Храмцову надо было подумать над тем, что сказал капитан, как бы перевести сначала английскую фразу на русский и только тогда сказать в ответ, тщательно выговаривая слова: «I don’t understand you»