Понедельник — пятница — страница 6 из 57

Он сел. Поговорить так поговорить, он даже догадывался, о чем будет разговор, и не ошибся.

— Понимаешь, Володя, мне кажется… Кажется, ты что-то придумываешь сам себе.

— Что именно?

Мать не умела долго объясняться и крутить вокруг да около.

— Зачем она тебе нужна? — спросила мать. — Взрослая женщина, старше тебя и совсем не такая уж… — Она не договорила. — Нет-нет, я ничего худого о ней не могу сказать, конечно…

— Перестань, мама, — тихо сказал Храмцов. — Я просто очень хочу ее видеть, вот и все.

Тогда мать заплакала. Ходила по комнате и плакала, прижимая кулаки ко рту. Храмцов разозлился. Да что происходит? Неужели я не могу встречаться с кем хочу? Прими, пожалуйста, валерьянку. И сказал, что все равно разыщет Любу, так надо. Мать всхлипывала:

— Господи, да неужели ты не можешь найти хорошую девушку? Чтоб у нее любовь первой была. Внуки пошли бы… А Люба… у нее не может быть детей, это ты понимаешь? — Ей показалось, что она нашла верную дорогу в нелегком разговоре с сыном. — Мы ведь с ней по-бабьему обо всем поговорили. И Люба совсем другая стала, я-то вижу.

Храмцов не узнавал мать. Всегда добрая, ни о ком слова худого не скажет, сейчас она была незнакомой и злой. Пожалуй, такой он видел мать впервые и понял, что дело вовсе не в Любе, а в ее собственном страхе за него. В этом состоянии она могла наговорить на Любу бог весть что, лишь бы удержать сына. Нет, не возле себя — ведь он на самом деле человек взрослый, — а спасти от шага, который может оказаться неверным.

— Не надо, мама, — снова попросил Храмцов. — Смотри, как ты сама меня чуть ли не женишь… Или хоронишь. А я просто хочу ее видеть, всего и делов-то.

— Я слишком хорошо знаю тебя, — наконец-то успокоилась мать. — Думаешь, я не переживала, когда у тебя с Мариной… — Она говорила о той девушке, и Храмцов удивленно поглядел на мать. — Я думала — поссорились, сама к ней поехала. И муженька ее увидела. Она еще покусает локотки, что тебя променяла.

Опять она говорила зло, и снова Храмцов подумал, что никогда, ни разу до этого дня не видел мать вот такой. Ему стало неприятно, хоть уходи из дома, пока она не опомнится. Утка, отводящая беду от утенка. Он встал.

— Я не дам тебе ее адрес, слышишь? И ты подумай: если она осталась в Ленинграде, неужели из-за тебя?

— Хорошо, — сказал Храмцов. — Намек понял. Я пойду, посижу у Васи, а ты тоже подумай…

Он ушел.

И хорошо, что Васька Ткачев оказался дома в этот час. Спал как сурок, пришлось его будить. Васька просыпался медленно и трудно. Сел; не открывая глаза, начал нашаривать на столике очки; нашел их наконец и только после этого открыл глаза.

— Явился.

— Так точно, товарищ лейтенант.

— Садись. На бедлам не обращай внимания. Я только в себя приду малость.

Он все сидел, пошатываясь, на диване, и Храмцов подумал было — не выпил ли случаем накануне товарищ лейтенант? Но Васька, длинно и протяжно зевнув, объяснил, что пришлось не спать больше суток: выпускали шесть наших судов и был один осмотр «иностранца».

— Извини, — сказал Храмцов, — я не знал. Пришел бы завтра.

— Ничего, — махнул рукой Васька. — Займись чем-нибудь, пока я воспряну.

Храмцов занялся тем, что принес из кухни совок и веник. В комнате было не убрано — Ткачев редко бывал дома. Книги на полках, книги на столе, книги на полу по углам, и всюду тонкий слой пыли. Картинки и фотографии на стенах висели вкривь и вкось, как после небольшого землетрясения. На стуле Васькин мундир с прогнувшимися, горбатыми лейтенантскими погонами.

«Слишком уж быстро он стал закоренелым холостяком», — подумалось Храмцову. Васька жил в этой комнате один. После смерти отца у него никого не осталось. Хотя нет — вроде бы есть какая-то тетка не то в Боровичах, не то в Бобруйске.

— Вы когда пришли? — спросил Ткачев, потому что ни о чем другом с Храмцовым говорить было нельзя. Все равно будет подметать и вытирать пыль. Спорить с ним или пытаться отобрать веник — дело дохлое.

— Сегодня днем. Поставили лагом к «Говорову». А твой заказ — на столе. Сукин ты сын, я восемнадцать долларов грохнул за эти картинки.

Вот тогда Ткачев проснулся окончательно. Он торопливо разорвал бумагу — там, в пакете, был альбом, французские постимпрессионисты, и Ткачев лихорадочно листал тяжелые плотные страницы — Ван Гог, Гоген, Писсарро, Синьяк…

— Ну, Володька, спасибо так спасибо!

— А пошел ты… — отмахнулся Храмцов. — Не понимаю, на кой тебе это нужно? Загнивающее искусство Запада.

— Балда, — засмеялся Ткачев.

— И еще одна нелепость. Молодой член партии, офицер погранвойск — и эти заумники. Не вяжется.

— Вяжется, дорогой мой! И эти заумники, как ты выражаешься, великие художники, если хочешь знать. Просто у нас еще не научились понимать их. Понимать и ценить. И дело не только в том, как они писали, а как жили, как чувствовали, что думали. Понял? Ни черта ты не понял. Вот, слушай, здесь как раз про Ван Гога. Вот как он говорил… — Ткачев начал переводить, чуть запнувшись однажды, чтобы найти самое точное русское слово, будто боясь, что иначе Храмцов все-таки не поймет: — «Нет ничего более подлинно художественного, чем любить людей». А? Какая личность! Больной, бездомный, нищий… и такая личность!

— Ты бы чаще подметал у себя, личность! — проворчал Храмцов.

Он действительно не понимал Ваську. Как был Профессор Ка Ща, так и остался им. Анекдот: Васька Ткачев — офицер погранвойск! Это вместо того, чтобы по утрам входить в класс и, поправляя указательным пальцем очки на переносице, говорить наигранно строгим шкрабьим голосом: «Здравствуйте, дети, на чем мы остановились вчера?»

— Слушай, Васька, женился бы ты, что ли?

Ткачев не ответил и начал одеваться. Храмцов сел рядом с ним на диван.

— Ну, — недовольным голосом спросил Ткачев, — чего у тебя случилось?

Храмцов не удивился тому, что Васька каким-то образом догадался о его состоянии. Он даже не подумал — как Васька мог догадаться? Он просто не заметил, что все его веселье как рукой сняло — сейчас он сидел мрачный, даже, пожалуй, растерянный, — и, конечно, Ткачеву не составляло большого труда догадаться: что-то случилось…

Он все рассказал Ваське — все, начиная с того самого дня, когда в сестринскую вошла девушка, и до ее последнего прихода месяц назад, и о нынешнем разговоре с матерью. Может ли это быть вот так сразу, как обвал на голову?

— Не знаю, — сказал Ткачев. — Про любовь с первого взгляда я только в книжках читал. По-моему, в такой любви есть какая-то бездумность и, если хочешь, безответственность перед самим собой. Ох, ах, — а там хоть трава не расти.

— Ну, ты-то известный рационалист! — усмехнулся Храмцов. — Ты, наверно, карандашиком на бумажке вычислять будешь: слева — за, справа — против, а потом баланс подведешь. А я вот иначе не могу. Понимаешь — не могу и все тут! Когда она пришла, меня шатать начало. Как в шторм — палуба из-под ног убегает. И это у меня не с первого взгляда. Это еще оттуда, с шестнадцати лет. Дремало, дремало — и снова всколыхнулось. Я сам себе не верю, что так могло случиться.

Ткачев слушал его с легкой улыбкой, и эта улыбка начала раздражать Храмцова. Конечно, Васька ни во что это не верит и наверняка думает: ну, втрескался парень в красивую бабенку, ничего опасного, перебесится. А ведь он, Храмцов, ничего не выдумывал — в его душе происходило нечто непонятное ему самому и поэтому особенно радостное и тревожное, тоскующее и бунтующее разом, похожее на то, что было с ним тогда, в шестнадцать лет, и совсем непохожее, потому что новое чувство оказалось куда острей, и безоглядней, и стремительней. Возвращение Любы словно бы перевернуло его, и он не задумывался почему. Потому ли, что сейчас она была необыкновенно хороша собой, или потому, что где-то, в каких-то уголках души он всегда хранил боль несбывшейся первой любви, а сейчас она могла сбыться? Кто вообще знает, что такое любовь, какие у нее законы и как она врывается в тебя?

— Ну, — вздохнул Ткачев, — раз уж с тобой такое случилось, придется мне добывать у тети Лины ее адрес.

— Только этого и недоставало, — сказал Храмцов. Действительно, недоставало, чтобы Васька шел объясняться к матери, хотя она и любит его, и всегда восторгается им. — Я хочу знать, что ты думаешь обо всем этом? Ты ведь так и не ответил мне…

— Ничего, — отворачиваясь, сказал Ткачев. — Ты будешь счастлив — я буду рад, вот и все. А пока ты похож на мокрохвостую курицу. Уж извини…

— Ладно!

Храмцов хлопнул Ваську по спине и взялся за фуражку.


Час спустя он шел по одной из линий Васильевского острова. Возле рынка еще торговали цветами, он купил один букет, подумал — мало, купил второй. Только бы Люба оказалась дома. Вот этот дом, мрачный, серый, и двор-колодец, и узкая лестница, похожая на корабельный трап. Дверь с табличкой «38» и длинным перечнем, кому сколько раз звонить. Он позвонил три раза. Просто так, наугад. Звонок за дверью был дряблый, и голос, спросивший: «Кто там?» — тоже дряблый. Он сказал: «Извините, Люба дома?» — и услышал, как от дверей удаляются шаркающие шаги.

Он долго стоял на площадке, ждал, нервничал, думал — может, надо позвонить еще два или четыре раза, — и вдруг дверь распахнулась мгновенно.

— Ты?

— Я.

— Проходи. Господи, какой букетище! Это мне?

— Твоей хозяйке.

Люба засмеялась, пропуская его в тесный, заставленный шкафами и сундуками коридор. И смеялась потом, когда он рассказывал ей о рейсе, о лоцмане и капитанском коньяке, и откидывала голову, а он боялся, что чудо кончится, и опять ему будет не хватать воздуха, и снова появится острая, сосущая тоска.

Внезапно они оба замолчали, и молчание оказалось долгим.

Они не зажигали света, в комнате было сумрачно.

— Все-таки ты пришел, — тихо сказала Люба. — Я знала, что ты придешь, и…

— И не хотела, чтобы я приходил?

— Да.

— Почему?

— Потому что ты придумаешь себе бог знает что. — Сама того не подозревая, она повторила слова матери. — Мы много говорили о тебе с тетей Линой.