— Я ничего не выдумываю, — угрюмо сказал Храмцов. — Вы что-то напутали. И я буду приходить сюда каждый раз после рейса.
— Мы виделись всего минут сорок — тогда, и полчаса — сегодня…
— Мы не виделись восемь лет и еще три недели, пока я был в рейсе.
Люба встала и подошла к окну. Она стояла к Храмцову спиной, он видел ее круглые плечи; она охватила их руками, так, будто ей было холодно в этот теплый августовский вечер. Храмцов тоже встал. Сейчас он подойдет и сам обнимет ее за эти плечи. Обнять, прижаться лицом, сказать, что не может без нее… Люба словно бы угадала его состояние.
— У меня была трудная жизнь, Володька. Я сейчас внутри совсем ледяная. Пойми ты это. Мне долго надо будет оттаивать. Не сердись, пожалуйста, но… Подумай, надо ли тебе ходить сюда?
— Надо.
Храмцов подошел к ней и осторожно повернул лицом к себе. Нагнулся и поцеловал в губы. Она не отстранилась, но и губы у нее не дрогнули.
— Надо, — повторил Храмцов. — Мне надо только видеть тебя. Я приду завтра. И послезавтра. Потом у меня снова рейс. Так что я буду не очень надоедливым.
Он ушел, мрачный, с ощущением тяжелой усталости, будто весь день таскал мешки или колол дрова. Сел в трамвай, забился в угол и закрыл глаза — Люба стояла у окна, зябко охватывая плечи. Ладно. Еще есть завтра и послезавтра…
Сосед подтолкнул локтем, и он сердито поглядел на него. Парень нахально улыбался во весь широченный рот.
— Чего тебе?
— Помаду сотри, морячок, — хмыкнул парень.
…Все это вспоминалось ему с отчетливостью почти фотографической, словно бы он мысленно перебирал, перелистывал страницы знакомого альбома, и почти на каждом снимке была Люба. Он подумал: как много Любы! В этом воображаемом альбоме все другие занимали очень мало места — мать, Васька Ткачев, друзья, да просто хорошие люди, с которыми его сводила судьба. Он снова подумал: я сам виноват в этом. Нельзя отдавать одному человеку то, что принадлежит не ему, а матери, Ваське, друзьям, хорошим людям…
Похожий на мышку старший помощник встретил комиссию у трапа, козырнул и повел рукой, приглашая к капитану.
Все это было в жизни Ткачева сотни и сотни раз, и, казалось, пора было бы привыкнуть к заведенному порядку — если забыть, что от каждого «иностранца» можно ожидать всяческих сюрпризов. За годы службы на отдельном контрольно-пропускном пункте Ткачев прошел и через пору небрежной привычности, и повышенной подозрительности. Опыт, появившийся со временем, как бы уравновесил эти крайности. И самое удивительное, что здесь, на ОКПП, товарищи в шутку начали называть его точно так же, как звали ребята в школе, — Профессор.
Итак, сегодня «Джульетта». Салон как салон, стены отделаны деревом, мягкий ковер, кресла-вертушки, запах крепкого «кэпстена»: капитан, конечно, курит трубку. Пожалуйста, закуривайте, господа, — в ящичке на столе сигары, тут же несколько разных пачек сигарет. Но Ткачев достал свой «Беломор», просто привык к одному сорту — так он объяснил капитану.
Документы — вот, пожалуйста. Капитан протянул таможенникам грузовой манифест, а Ткачеву — мустероль и крулист — судовую роль и список членов команды, тех, кто сейчас на борту. Вот их паспорта. Вот капитанская декларация: судно такое-то, принадлежность такая-то, идет оттуда-то и туда-то… Ткачев быстро пробежал декларацию глазами. Место назначения — один из портов Латинской Америки, с заходами в Ленинград и Монреаль. Транзитный груз будет взят в Ленинграде. «Рюмку коньяку?» — «Спасибо, не надо». Так, дальше. В Ленинград доставлен груз — дамские шубки, обувь, станки для оптической промышленности. В Канаде выгрузят киноаппаратуру. Груз для Латинской Америки — шерстеобрабатывающие станки, соковарная установка, консервная жесть. Все в порядке. «Взрывчатых веществ нет?» — «О, — капитан даже руками развел. — Впрочем, есть: характер моего помощника!»
А из Ленинграда в Южную Америку пойдут тракторы «Беларусь» — возле складов Ткачев видел десятки тракторов, подготовленных к отправке: новехонькие, ярко окрашенные, как конфетки в нарядных фантиках.
Дежурство Ткачева кончилось, он мог идти домой, но уже у самых ворот свернул и направился к невысокому красному зданию портнадзора. Он не рассчитывал застать там Храмцова, ему надо было только узнать, когда он сменится. Последние месяцы Ткачев жил в постоянной тревоге за него и с чувством какой-то собственной вины перед ним, хотя, конечно, ровным счетом никакой вины не было. И все-таки он не мог избавиться от постоянной потребности видеть Храмцова каждый день или звонить ему, лишь бы успокоиться — нет, напрасно волнуюсь, парень крепкий, выкарабкался… А на следующий день это волнение начиналось в нем сызнова, оно было похоже на огонек, который то гас, то разгорался, и надо было снова тушить его, наперед зная, что все равно до конца не потушишь…
Пусто было в первой комнате дежурных лоцманов. Ткачев поискал глазами — нет, у лоцманов не было определенного расписания. На стенах висели лишь отпечатанные на машинке корректировки канала: «Огни светящихся знаков створа Переходного изменены на проблескивающие… Буй у 12-го пикета не горит…» Здесь же висела длинная, от одного конца комнаты до другого, схема участка проводки — десятки значков, цифр и прикрепленная кнопкой бумажка, чуть похожая на кораблик, с надписью «Чагода». Ткачев догадался: в этом месте работает землечерпалка. Он открыл дверь во вторую комнату. Здесь ему еще не приходилось бывать, и он не ожидал увидеть заправленные койки. На крайней возле окна лежал человек. Ткачев подумал: «Володька» — и только потом удивился такой определенности. Он подошел к нему и увидел спокойное лицо — так спят очень усталые люди. На стенке, над изголовьем, была приколота кнопкой бумажка. Крупными буквами: «Ребята! Разбудите меня в 12.30». Ткачев поглядел на часы — было начало первого. Он опустился на стул возле храмцовской койки и вынул папиросы, но закуривать не стал. «Ладно, подожду, — подумал он. — Сам разбужу».
Он старался не смотреть на Храмцова, потому что если смотреть на спящего, тот проснется. «Как все странно, все перекручено, — думал он. — Как странно складываются жизни и судьбы, соседствуют счастье и несчастье, и у каждого свое, и у каждого по-другому. И все-таки, как бы ни было все перекручено в жизни, одно остается главным и неизменным — это твое отношение к ней. Вот Володька — друг с самых малых детских лет, а выросли — и перестали понимать друг друга. Отчего бы?»
Ткачев сидел, разминая папиросу, и думал, что это отчуждение началось давно, когда он кончил институт, а Храмцов мореходку, или нет, чуть позже, когда Володька женился… Невольно Ткачев возвращался сейчас мыслями вспять, на восемнадцать лет назад: ему нечего было больше делать до этих 12.30, когда надо будить Храмцова.
Проучиться пять лет в институте иностранных языков, уже почувствовать близость большой самостоятельной жизни — вдруг такой неожиданный призыв в погранвойска, и, вместо преподавателя французского и английского языков, он — офицер погранвойск. Очевидно, товарищи в военкомате, которые беседовали с ним, ожидали возражений — дескать, я по призванию педагог, учитель, — а он не возражал. Улыбнулся и сказал: «Раз надо, значит, надо». Ему могли бы не говорить всяких громких слов вроде: «Вы будете охранять нашу страну…» — он хорошо понимал все это сам. И особенно остро понял после того случая, когда осматривал «Катарину». Может быть, ему здорово повезло, что на первой же неделе службы подвернулся такой случай.
Ему все было внове. Штурман «Катарины» водил его по матросским кубрикам: было подозрение, что здесь спрятан контрабандный груз. В кубриках Ткачева поразила грязь. На стенках — картинки, по большей части голенькие красотки, вырезанные из журналов, а то и просто обложки шведского «Варьете». Повсюду пустые или полупустые бутылки, бедное матросское барахлишко, разбросанное где попало. Его удивило однообразие вкусов: картинки да бутылки, отличающиеся разве что этикетками. Будто здесь, на судне, жили и работали одинаковые люди с двумя пристрастиями — к выпивке да сексу.
Обнаружить контрабанду тогда не удалось, зато открылось другое. Штурман, сопровождавший Ткачева по «Катарине», остановился перед дверью с табличкой «Второй механик» и, одернув китель, поднес к двери руку с согнутым пальцем. Собрался постучать, да опомнился и рывком распахнул дверь: «Пожалуйста». Но было уже поздно. Ткачев заметил и то, как штурман одернул китель, и как собирался постучать. Это он — ко второму-то механику! Пришлось сыграть равнодушного и осмотреть каюту механика не тщательней, не дольше и не быстрее, чем другие.
И к самому механику он не проявил особого интереса. Лишь после осмотра доложил о своем вроде бы пустяковом, на первый взгляд, наблюдении оперативному дежурному, и тот сразу схватился за телефонную трубку — сообщить начальству.
Еще через две недели Ткачеву была объявлена благодарность от начальника войск округа. Вот тогда слова: «Вы будете охранять нашу страну…» — стали для него не просто неким отвлеченным понятием, а вполне конкретным содержанием его нынешней работы.
Единственное, что тяготило его больше и больше, — одиночество. Институтские друзья разъехались кто куда. Те, кто остался в Ленинграде, тоже работали, и ни у кого не было лишнего времени. Володька Храмцов болтался по морям-океанам и забегал на часок-другой между рейсами. Посидит — и гуд бай, дорогой, у меня в пять свидание, девчонка — закачаешься! Когда Храмцов сказал ему в сердцах: «Ты бы женился, что ли!» — Ткачев невольно отвернулся. Володьке-то говорить легко! Здоровенный парень, широкоплечий, красивый, девчонки на улице заглядываются и поворачиваются ему вслед, как подсолнухи, сам видел… А у Ткачева на лице оспины, и еще очкарик, и мускулишки от занятий гантелями и самбо все равно как две котлетки. На таких не очень-то смотрят, как ни утешай себя словами Стендаля, что гибкость ума может заменить красоту.
А потом Володька женился на Любе.
Он ворвался к Ткачеву и сгреб его в охапку: