— Пошли.
Ткачев был в майке и старых брюках.
— Куда пошли?
— В загс, — сказал Храмцов. — Будешь свидетелем. Понял?
Ткачев поправил очки и заметил, что будет не очень прилично, ежели свидетель появится в майке и ядовито-зеленых суконных тапочках.
— Пожалуй, ты прав, — согласился Храмцов. — Тогда давай по-быстрому. Такси рубли щелкает.
Он впихнул Ткачева в такси и буркнул:
— Знакомься. Это Люба.
— Знаете, — засмеялся Ткачев, — он хотел увезти меня прямо в майке. Вы ничего раньше не замечали за ним… такого? — и покрутил пальцем у виска.
Люба тоже засмеялась. Ну конечно же замечала! Она думает, что если уж Храмцов решил жениться на ней, то в одном этом явственно различим опасный симптом. А Храмцов сидел какой-то вконец одуревший, будто еще не верящий в происходящее, и глуповато улыбался шуткам.
— Володя много рассказывал о вас, — сказала Люба. — Я только не понимаю, почему он не познакомил нас раньше.
Все-таки в машине и там, в загсе, он разглядывал Любу со смешанным и возрастающим чувством какой-то непонятной досады и тревоги. Почему досада, откуда тревога? Люба хороша, да, очень хороша, спору нет, и кокетлива в меру, и остроумна, и смела — не каждая отважится заявить по дороге в загс, что будущий муженек «тронулся», если решил жениться на ней. Но он должен был объяснить самому себе происхождение этих двух, таких разных чувств, и все чаще и чаще глядел на Любу, стараясь делать это тогда, когда она не могла заметить, что он смотрит… Ткачеву казалось, что вот-вот он сумеет ухватить какую-то ускользающую мысль — объяснение своей досады и тревоги, — но ничего не получалось.
Никакой пышной свадьбы не было. Из загса они вернулись на проспект Огородникова, к Храмцовым. Тетя Лина хлопотала у стола. Должны были прийти еще четверо — капитан «Донца», старпом и кто-то из приятелей Храмцова по мореходке.
Как это часто бывает, догадка пришла неожиданно. Просто где-то в мозгу вдруг замкнулась цепочка разрозненных наблюдений, и он мог легко раскрутить эту цепочку назад.
Да, еще там, в машине, его поразило спокойствие, с которым Люба ехала в загс. Спокойствие, и легкая насмешливость, и даже, пожалуй, какая-то привычность ко всему происходящему. Как будто ее вовсе не волновал этот шаг. И еще — хоть бы одно ласковое движение, один взгляд! Не было ни того, ни другого, он бы заметил. Счастлива ли она? Или просто уступила Володькиной настырности? Он не мог ошибиться: никакой любви в ней нет. Ему стало не по себе оттого, что он это знает, а Володька не знает и ничего нельзя ему сказать и тем более исправить.
Гости галдели за десятерых и поднимали тост за тостом, кричали «горько!», и Ткачев видел, как Люба подставляла Володьке свои ярко накрашенные губы — с той же едва уловимой привычностью и ленцой, которые уже были знакомы в ней Ткачеву…
«Может, я просто завидую?» — думал Ткачев. Он решил выпить сегодня как следует: все-таки свадьба друга… «Может, все это мне только кажется, и я веду себя точь-в-точь как на осмотре очередного «иностранца»?» Тетя Лина пошла на кухню за пирогами, он поплелся за ней уже под сильным хмельком и поэтому не очень соображающий, зачем ему надо на кухню.
— Давайте я вам помогу, — сказал он.
— А что мне помогать? — засмеялась тетя Лина. — Вот, неси пирог, если хочешь. — Она протянула Ткачеву блюдо с нарезанным пирогом, но Ткачев не уходил. — Господи, — удивилась тетя Лина, — да ты никак перебрал, Васек?
— Есть малость, — согласился он. — Извините. В такой день вроде бы положено.
— Для меня, Васек, этот день — трудный, — очень тихо сказала тетя Лина.
Он не удивился, но спросил:
— Почему? Почему трудный? Устали?
— Не того я ждала, — сказала она. — Будет ли Володька счастлив? Ведь бросился, как в воду, вниз головой.
«Значит, — снова подумал он, — я не ошибаюсь». Лучше было бы, конечно, ошибиться… Теперь, когда ему все стало ясно, он старался не глядеть на Любу, будто она могла догадаться, что он понял, подглядел то, что никому не положено… Дружки Храмцова — те радовались от души, и пили, и уже скинули свои форменные куртки — в комнате было жарко, только Ткачев сидел, положив локти на стол и уставившись в свою тарелку.
Он ощущал боль почти физическую. Хотелось встать, подойти к Любе и сказать: «Зачем же вы согласились, если не любите его? Ведь это же ложь, и вы начинаете со лжи…» Он встал. Ему пора идти. Лечь и выспаться как следует. Завтра с утра на службу. Храмцов пошел проводить его до дверей, помог надеть шинель:
— Слабак же ты, Васька!
Он кивнул:
— Ага, слабак, да еще какой! Ну, будь счастлив, старина!
Они обнялись, и вдруг Ткачев всхлипнул.
— Ты чего?
— Пьяненький. К тому же насморк, — объяснил Ткачев.
Ему показалось, что вот именно сейчас они прощаются, и это уже надолго, и теперь Володька Храмцов уходит от него куда-то далеко-далеко…
— Ты словно бы не рад за меня, — сказал Храмцов.
«Значит, все-таки заметил? И уж если он заметил, значит, Люба тем более».
— Ну, отчего же, — пробормотал Ткачев.
Ему было отвратительно кривить душой, но попробуй поступить иначе. Из-за открытых дверей доносился рокочущий басок капитана «Донца»: «Я всегда знал, что у моего штурмана отличный вкус, Любочка. Но откуда у вас такой ужасный?» Там засмеялись, и Храмцов, услышав шутку капитана, тоже засмеялся, открывая перед Ткачевым дверь на лестницу. Нет, он был счастлив. Счастлив по-настоящему. И нельзя было сказать ему все, что отзывалось в Ткачеве и тревогой и болью.
«Впрочем, — подумал он по дороге, — все, может, обойдется, и будет хорошая семья, особенно если пойдут ребятишки». Он шел и слушал, как под ногами поскрипывает снежок, распахнул шинель и с удовольствием почувствовал прикосновение морозного воздуха. И мало-помалу тревога начала проходить. Просто ему очень захотелось, чтобы все у Володьки получилось именно так.
Недели через две или три после свадьбы Люба вспомнилась Ткачеву по такой далекой ассоциации, что впору было самому удивиться…
Время выдалось трудное. По Ленинграду гулял грипп, многие контролеры болели, и Ткачеву приходилось подменять заболевших. Он устал, осунулся, сам чувствовал себя плохо — дальше некуда! — но старался держаться. Аспирин, горчица в носки на ночь да чай с малиной хоть немного, да помогали. Хорошо, еще зимняя навигация: зимой всегда тише. «Иностранцы» вообще появлялись редко. Было неожиданностью узнать, что на нашем пассажирском судне прибывает группа туристов из Европы. Нашли время! Март, в Ленинграде все течет, грипп, а они катаются. Впрочем, их частное дело. Но он бы в такую пору сидел дома…
Туристы проходили через таможенный зал, и Ткачев стоял в стороне. Его дело было — документы.
Да, совсем неплохо было бы посидеть дома хоть одну недельку — просто отдохнуть, просто почитать, а может быть даже выбраться в театр. Сто лет не был в театре! И в Эрмитаже не был бог весть сколько времени. Странно: все рядом, все под боком, в нескольких автобусных остановках — Эрмитаж, БДТ, Русский музей, Филармония, — а поехать туда целая проблема, будто надо собираться в другой город.
Он даже малость позавидовал этим туристам: они увидят то, на что у него самого давно не хватало времени. И тут же подумал, что о свободной недельке незачем даже мечтать: вот-вот весна, и, стало быть, работы будет еще больше.
Эти мысли отвлекли его, но все-таки он обратил внимание на молодого мужчину, рано располневшего и заметно лысеющего, и тренированная память как бы сама открыла его паспорт, который Ткачев просматривал полчаса назад: мистер Дин Болл. Казалось, мистера Болла не интересовала судьба его чемоданов, которые стояли на тележке вместе с другими. Все туристы старались быть поближе к своему имуществу, то ли опасаясь за него — мало ли что, то ли желая скорее пройти таможенный осмотр, а Болл сидел в отдалении, нога на ногу, курил длинную сигарету, и вид у него был такой, будто он не понимал, зачем вообще приехал сюда. Но все-таки несколько раз он кинул взгляд на свои чемоданы — так, очень быстро, быстрее, чем полагалось бы человеку, обеспокоенному за их сохранность.
Ткачев подошел к таможеннику и тихо сказал:
— Дин Болл.
— Хорошо. — Он перелистал пачку заполненных деклараций и протянул Ткачеву одну — декларацию Болла. Все чисто. Ничего запрещенного в перечне.
Ткачев поглядел на иностранца и наткнулся на его напряженный взгляд…
Теперь он был почти уверен, что не все так уж чисто. Впрочем, Болл сразу справился с собой. Он даже глаза прикрыл, будто собирался вздремнуть, пока не кончатся эти нудные таможенные формальности.
Его багаж осматривали последним. Он подошел к столу, открыл один чемодан, второй. Таможенник, не дотрагиваясь ни до чего, попросил поднять белье, открыть футляр с электробритвой. Спасибо. Что здесь? Одежда, замшевая куртка и под ней какие-то коробки.
— Что в коробках?
— Лекарства.
— Вы нездоровы?
— Да.
— Пожалуйста, откройте коробки.
Он слабо пожал плечами, начал открывать коробки. Флаконы, флаконы и опять коробки помельче с яркими этикетками и латинскими названиями лекарств. Ткачев, стоявший рядом, не выдержал:
— Вы сами пользуетесь женскими противозачаточными препаратами?
Болл сдержанно улыбнулся ехидному вопросу и не ответил.
— Вы не объявили эту аптеку в своей декларации. Ведь не станете же вы утверждать, что везете ее для личного пользования? — спросил таможенник.
— Только для личного пользования.
— На одну неделю — столько лекарств? И, по-моему, от дюжины разных болезней.
— Вам придется оставить эти лекарства у нас, — сказал таможенник. — На обратном пути заберете.
Болл стоял подавленный, понурый, как не выучивший урок ученик перед учителем.
Вот вроде бы и все. Болл послушно выгружал коробки — и опять на какую-то секунду Ткачев уловил его игру. Слишком понуро и слишком послушно держал себя Болл. Ведь он понимал, что все обошлось и лекарства ему вернут, могло быть и хуже… Должен же он был хоть на мгновение обрадоваться тому, что все обошлось, черт подери!