В мае 1995 года как член делегации Независимой психиатрической ассоциации России я был на 148-м ежегодном съезде Американской психиатрической ассоциации. Впечатляющее зрелище! Больше шести тысяч участников съезда заполонили Майами. Во влажной тропической 35-градусной жаре залы заседаний были раем кондиционерной прохлады. Каждую минуту хотелось пойти одновременно на пять-десять из многих сотен заседаний. В выставочных залах глаза разбегались от изобилия книг, журналов, лекарств, медицинской техники… Это было похоже на медицейские сады психиатрии. Поэтому, увидев на третий день в голубом, без единого облачка, утреннем небе над Майами небольшой самолетик, тянувший за собой громадный транспарант со словом «психиатрический», я, конечно, принял это за еще одну деталь праздника. Оставалось ждать лишь фейерверка вечером! Но, освободившись от первого изумления, я прочел на транспаранте: «Прекратить психиатрические игры!» Тут как раз самолет скрылся из виду, и я решил, что меня подвел мой английский – ну, не может быть такого! Однако минут через десять самолет снова вплыл в зону видимости – все верно: «Прекратить психиатрические игры!» А спустя два часа, оказавшись у фасада главного зала конференции, я увидел группу людей – человек 30–40. Они стояли или ходили у сквера через дорогу – без единого слова, лишь поворачивая плакаты в своих руках так, чтобы они были видны участникам съезда. Это была демонстрация протеста. «Остановить психиатрический произвол… Предать гласности преступления психиатрии… Психиатрию – к ответу…» – гласили надписи на плакатах. Улица была похожа на нейтральную полосу, за край которой ни со стороны психиатров, ни со стороны демонстрантов никто не заступал. В небе кружил тот же самолетик с плакатом. А у меня возникло то же тревожно-двойственное чувство, которое возникает и дома, когда ругают психиатрию. С одной стороны – как же так, я хочу как лучше, я помогаю, я так стараюсь… А с другой – ну, как же так получается, что как раз те, кому я так хочу помочь, смотрят на меня как на врага, что же я не так делаю? Пренеприятное чувство! Оно, наверное, и толкало меня во всех книжных магазинах и библиотеках потом к книгам Томаса Заза – прекрасного американского психиатра, прослывшего еретиком за свои антипсихиатрические выступления. Одна из его многочисленных книг так и называется – «Ереси». Все они так или иначе посвящены одной теме: отношениям «человек – психиатрия – общество». В них, в этих отношениях, никак не удается найти золотую середину. По-моему, я уже вспоминал как-то слова моего Учителя профессора С.С. Мнухина: «Медицина борется за жизнь, а психиатрия – за человека». Но, с другой стороны, и сам человек борется за себя. И никак не скажешь, что у него меньше оснований или прав бороться за себя, чем у психиатрии.
Я хочу поделиться одним наблюдением за самим собой. Много лет леча и консультируя, я всегда испытываю одно и то же чувство, когда оказываюсь первым, кто ставит ребенку или взрослому диагноз серьезного психического расстройства. Как будто я не ставлю диагноз болезни, возникшей помимо меня и независимо от меня, а делаю человека больным, наделяю его расстройством. Ну, как тот гонец, который, как известно, всегда виноват в приносимой им дурной вести. Порой это чувство прямо вмешивается в работу и определяет мое поведение. Вспоминаю родителей, обратившихся с 11-летним сыном с очевидной и бесспорной шизофренией. Мать говорила, что он изменился за последние два месяца, но в беседе с ней быстро обнаружилось, что эти два месяца лишь неумолимо подчеркнули то, что продолжалось уже лет 6–7. Было пронзительно понятно, что боль за сына заставляла ее все эти годы закрывать глаза на явные нарушения. Как сказать ей, что мальчик должен быть в больнице, чтобы не выбить у нее почву из-под ног?! Оттягивая этот момент, пытаясь как-то собраться и, может быть, найти союзника в лице отца, прошу зайти его. Он – успешный и видный в своей сфере деятельности человек – сможет понять, поддержать жену. Он приходит… и, Бог мой, да у него та же болезнь – давняя и для специалиста совершенно бесспорная. Остается лишь удивляться – как он остается на столь высоком уровне в профессии и обществе… Кто-то решит, что я прав, кто-то – наоборот, но я ни слова не сказал об этом матери мальчика.
Психиатрический диагноз – штука двойственная. Да, конечно, он обозначает болезнь и определяет меру и качество необходимой помощи. Но это лишь одна сторона дела. Другая состоит в том, что он – своего рода стигма, знак отличия от других, выпадения из их рядов, инакости, вступления в совершенно иную жизнь, в новую роль. К этому нелегко приспособиться и заболевшему человеку, и окружающим. Роль душевнобольного часто заслоняет от окружающих самого человека с его поисками, страданиями, стремлениями, метаниями. Достаточно представить, что с поэтом начинают обращаться как с лошадью, потому что он пишет стихи от лица лошади…
У меня нет никаких общих рецептов того, как найти золотую середину между возможностями расстроенной психики и душевными переживаниями, между частой нуждой защитить других людей от больного и еще более частой необходимостью защитить больного от нежелающих или неумеющих сотрудничать с ним в жизни и работе, между борьбой с болезнью за человека и борьбой с заболевшим человеком… Это всегда – работа штучная, ее не поставить на поток. Различия точек зрения, особенно – самого больного и общества или психиатрии, тут неизбежны, и золотой середины нет. В труднейшем диалоге каждый раз приходится искать свою точку золотого сечения, лежащую в стороне от золотой середины общих правил.
Говорят, что психиатры переоценивают возможности лечебных методов и страдают навязчивым стремлением лечить все и вся. Бывает. Но так ли уж редки случаи, когда сам пациент или его близкие настаивают на использовании того или иного вида лечения, хотя психиатр считает его неоправданно сильным? Говорят, что психиатры готовы всех упечь в больницу. Но мне встречались родители, требовавшие для детей лечения в психиатрической больнице от… сосания пальца или упрямства. Говорят, что пациенты боятся психиатрических больниц как огня. Но если бы не закон конфиденциальности, я назвал бы сотни людей, которые, однажды в них побывав, предпочитают даже с аппендицитом попасть в «свою» больницу.
Хотим мы того или не хотим – это всюду и всегда так. Дело тут не только в обществе или культуре, но и в той сугубо человеческой стороне отношений, которая всегда связана с так или иначе стигматизированным меньшинством. Как правило, в агрессивных обществах, где непереносимость инакости (национальной, расовой, политической и проч.) высока, и отношение к душевнобольным отмечено агрессивной непереносимостью. Отвечая на нее и переживая свои отличия от других, душевнобольные люди нередко видят в обществе и психиатрах лишь своих преследователей и врагов. Там, в Майами, у меня было смешанное чувство. Да, мне может быть обидно и больно, когда мои хорошие устремления и действия не поняты или не приняты. Но хорошо, когда неприятие и непонимание могут быть высказаны и выслушаны. Хорошо, когда это диалог, в котором конфликты могут разрешаться, а не создаваться. Примером может служить 149-й съезд Американской Психиатрической Ассоциации, где наряду с психиатрами равноправными участниками были социальные работники, помогающие душевнобольным добровольцы, члены ассоциаций и обществ душевнобольных и их родственников. Странно? Да нет. Я помню, что на открытии 1-й Международной конференции по разрешению конфликтов в 1993 году выступление представительницы Санкт-Петербургской ассоциации родственников душевнобольных НИМБ было одним из самых интересных и выдержанных. Каждый из нас обладает какой-то частью истины, и лишь в диалоге мы можем приближаться к ней. Мы ее никогда не достигнем – эту одну для всех истину. Но будем хотя бы помнить, что границы душевного здоровья и болезни на самом деле очень проницаемы и все мы, строго говоря, пересекаем их в ту или другую сторону бессчетное множество раз за свою недолгую жизнь.
Амур на носороге
История болезни № 840
Сергея Ивановича Калмыкова в жизни мне знать не довелось, хоть я считаю его одним из своих учителей. Весной 1969 года Людмила Павловна Попова – замечательный психиатр из Казахстана – посоветовала мне сходить на выставку умершего за два года до этого художника. Это была выставка Сергея Ивановича. Потом я узнал, что Людмила Павловна была его врачом во время единственной за всю жизнь короткой госпитализации в психиатрической больнице, где он и умер в возрасте 76 лет, что он был знаменит как художник и «городской сумасшедший», которому посвятил прекрасные страницы в «Факультете ненужных вещей» Юрий Домбровский; потом я был на гастрольном оперном спектакле Большого театра с декорациями Сергея Ивановича, бережно хранившимися с 40-х годов и извлекавшимися только по особым случаям. Все это было потом…
…А тогда я ходил по пяти или шести залам выставки, и от картины к картине во мне росли одновременно восторг и понимание того, что передо мной живописное свидетельство не только таланта, но и болезни. Около трех месяцев я провел в Государственном архиве Казахстана, где по ходатайству профессора М.А. Гонопольского мне разрешили работать с еще не разобранным архивом Сергея Ивановича, и в Государственной художественной галерее, где хранились его рисунки и картины, и мы до одури спорили с Марией Наумовной Меллер, долго считавшей меня злоумышленным психиатром, стремящимся приписать здоровому художнику болезнь. С той поры я встречал имя С.И. Калмыкова пару раз в журнале «Простор», один раз – в журнале «Наше наследие». Знаю, что в Алма-Ате сын профессора Гонопольского снял небольшой фильм о его творчестве, что картины его хранятся в запасниках Государственной галереи в Алма-Ате (в 1989 году мне смогли показать лишь слайды). Вот, пожалуй, и все. Если не считать того, что уже больше 25 лет я не могу решиться сесть за книгу о Сергее Ивановиче, материал для которой и тянет, и пугает – как просится быть сказанным и невыданным что-то очень интимное и важное о близком человеке. Действительно близком – ведь именно