Понимая себя: взгляд психотерапевта — страница 12 из 42

В 1929 году он пишет пьесу «Ала-эд-дин-Джувели» – «предсмертные размышления о реальных возможностях моего грядущего бессмертного двойника» из XV века и пьесу «об анахронизмов короле Сергее Калмыкове». Он называет себя «гением эпохи, Гомером нашего времени, Агнимукхой огнеустым, Апеллесом Оренбургским, эллинином неогомерического азиа-европейско-уайльдовского склада» и считает, что трактат О. Уайльда об индивидуализме был «посильным подарком» Уайльда к его, Сергея Калмыкова, дню рождения.

В 1935 году С.И. перебрался в Алма-Ату и осел в ней уже до конца жизни. Он начал работать в Оперном театре художником-постановщиком (еще в 1969 году его декорации – действительно великолепные – вынимали из «загашников» только к приезду столичных знаменитостей), потом – просто исполнителем. В этой работе он находит нужный ему размах: «Я люблю широкий размах в своей работе, который можно найти только в оперном театре, где есть возможность исписать многие сотни и тысячи метров холста». Он оформляет спектакли, пишет свои фантастические сценарии и иллюстрирует их, создает фантастические проекты художественных мастерских и балетных репетиционных залов, пишет алма-атинские и «фантастические пейзажи», создает «метод наложения одной композиции на другую» – разрисовывание случайных репродукций своими символическими фигурами и т. д. Но год от года он все больше и больше «выбивается из колеи» – может, например, в декорациях к «Онегину» изобразить трехметровую Венеру Милосскую с примусом в руках, видит в окружающих английских шпионов. В начале 50-х годов он уходит из театра и Союза художников. Сотрудники на прощанье дарят ему пальто, но он вставляет в него какие-то немыслимые клинья, красит голову черной масляной краской, так как «должен жить вечно». Но уже с 30-х годов он на протяжении многих лет – безобидный городской сумасшедший, своего рода достопримечательность города. Не многие относятся к нему серьезно. Но вот как пишет о нем Юрий Домбровский в «Факультете ненужных вещей»:

«Когда художник появлялся на улице, вокруг него происходило легкое замешательство. Движение затормаживалось. Люди останавливались и смотрели. Мимо них проплывало что-то совершенно необычайное: что-то красное, желтое, зеленое, синее – все в лампасах, махрах и лентах. Калмыков сам конструировал свои одеяния и следил, чтобы они были совершенно ни на что не похожи. У него на этот счет была своя теория.

"Вот представьте-ка себе, – объяснял он, – из глубины вселенной смотрят миллионы глаз, и что они видят? Ползет и ползет по земле какая-то скучная одноцветная серая масса – и вдруг как выстрел – яркое красочное пятно! Это я вышел на улицу".

И сейчас он тоже был одет не для людей, а для Галактики. На голове его лежал плоский и какой-то стремительный берет, а на худых плечах висел голубой плащ с финтифлюшками, а из-под него сверкало что-то невероятно яркое и отчаянное – красное – желтое – сиреневое. Художник работал. Он бросал на полотно один мазок, другой, третий – все это небрежно, походя, играя – затем отходил в сторону, резко опускал долу кисть – толпа шарахалась, художник примеривался, приглядывался и вдруг выбрасывал руку – раз! – и на полотно падал черный жирный мазок. Он прилипал где-то внизу, косо, коряво, будто совсем не у места, но потом были еще мазки, и еще несколько ударов и касаний кисти – то есть пятен – желтых, зеленых, синих – и вот уже на полотне из цветного тумана начинало что-то прорезываться, сгущаться, показываться. И появлялся кусок базара: пыль, зной, песок, накаленный до белого звучания, и телега, нагруженная арбузами. Солнце размыло очертания, обесцветило краски и стесало формы. Телега струится, дрожит, расплывается в этом раскаленном воздухе. Художник творит, а люди смотрят и оценивают. Они толкаются, смеются, подначивают друг друга, лезут вперед. Каждому хочется рассмотреть получше. Пьяные, дети, женщины. Людей серьезных почти нет. Людям серьезным эта петрушка ни к чему! Они и заглянут, да пройдут мимо; "мазило, – говорят о Калмыкове солидные люди, – и рожа дурацкая, и одет под вид попки! Раньше таких из безумного дома только по большим праздникам к родным отпускали"…Культурный дядька еще постоял, покачал головой… и ушел, сердито и достойно унося под мышкой черную тугую трубку – лебединое озеро на клеенке.

Попал я к нему… через четверть века… Я совсем забыл о художнике Калмыкове. Знал только, что из театра он ушел на пенсию, получил однокомнатную квартиру где-то в микрорайоне (а раньше жил в каком-то бараке), питается только молоком и кашей (он заядлый вегетарианец)…Я заметил, что он похудел, пожелтел, что у него заострилось и старчески похудело лицо… А было на нем что-то уж совершенно невообразимое – балахон, шаровары с золотистыми лампасами и на боку что-то вроде бубна с вышитыми на нем языками разноцветного пламени…Он стоял около газетного киоска и покупал газеты. Великое множество газет, все газеты, какие только были у киоскера. Я вспомнил об этом, когда на третий день после смерти художника вошел в его комнату. Газет было великое множество. Из всех видов мебели он знал только пуфы, сделанные из связок газет. Больше ничего не было. Стол. На столе чайник, пара стаканов и все…Из газетных связок он составлял диваны, кресла, стулья для гостей, а на столе писал. И много писал!…Все стеллажи были прямо-таки набиты гравюрами, акварелями, карандашными рисунками, фантастическими композициями, которые в течение полувека… создал этот необычайный художник. Человек, всецело погруженный в мир своих сказок и всегда довольный своей судьбой».

25 марта 1967 года С.И. впервые в жизни поступил в психиатрическую больницу. Питавшийся много лет молоком да булками, он не без опаски садится за больничный стол и потом признается: «Никогда не думал, что это так вкусно». Обрывки прежних бредовых идей всплывают в сознании в хаотическом порядке: он – великий и могучий Лай-Пи-Чу-Пли-Лапа, управляющий движением планет и спавший со всеми видными проститутками Петрограда и т. д. В приподнятом настроении, говорливый, безобидный – он вызывает у персонала больницы и больных сочувственно-защищающее и прощающее отношение. Но возраст делает свое, и, похоже, после пребывания в армейском лазарете никогда больше не встречавшийся с врачами, он умер вечером 27 апреля в возрасте 76 лет. Это была первая и последняя его госпитализация в психиатрическую больницу.

Вот некоторые места из его «Абзацев», сохранившиеся у меня после работы в архиве.

«1917 год. Трудно быть точкой, легко быть линией, ибо в нашем мире все движется. Все в мире движется, и каждая точка при своем движении проводит мировую линию. И вот, я утверждаю, когда мы смотрим на краски, мы видим, в сущности, не краски, а лишь различные линии. И многие из нас проводят чрезвычайно сложные линии человеческой жизни. И всякий человек беспрерывно что-то рисует, и каждый по-разному.

1919 год. Пол – это колеса, везущие человечество из отдаленного прошлого в отдаленное будущее. Но великие переживания сосредоточиваются не в колесах, а в голове лиц, пользующихся последними.

1922 год. Стремление к обобщениям в искусстве есть нелепость. Детальная обработка индивидуальных признаков и гуманитарная психология в искусстве необходимы.

* * *

Глазки тринадцатилетней девочки гораздо умнее всей математики.

1924 год. Просматривая мои этюды, Петров-Водкин сказал: "Точно молодой японец, только что научившийся рисовать". Работы мои были яркие, упрощенные. Заключительная работа яркой серии – купание при закате солнца. Начал в конце 1911 года. Красные кони расплылись в прекрасно-топорный плоскостный силуэт, являя собой миллионы всех возможных коней, освещенных закатом. Прекрасная перифраза новейшей французской живописи русским языком. В то время я не видел ни одного подлинного Матисса.

* * *

Между прочим, у вас рисунки с тенями, без линий… У меня рисунки одной линией. Мне хотелось бы вырезывать на камне, как вавилоняне.

* * *

Грузные, неповоротливые, но движущие силы любви – в образе толстокожего носорога – везут Амура в страну Амуров. Это композиция-панно, украшающее одну из комнат воображаемого мною отеля Сюлли… Демоны легкомыслия будут закручиваться в спирали. Гремящие водопады будут расшибаться в тончайшую пыль над искривленными золотыми нитями. Все будет дымиться. Языки холодного пламени будут извиваться, а черные гиппопотамы здравого смысла будут обескураженно проливать слезы. Эти слезы будут сиять голубыми точками. Великолепные летающие Башни-Вихри будут сверкать своими лестницами, соединяющими бесконечные этажи комнат, наполненных разными диковинками…Я как бы оторван от действительности в своих лучших произведениях.

* * *

Я люблю цирк за его амфитеатр, за эти сине-белые столбы и крашенные мелом или ультрамарином доски, придающие балаганный северный привкус древнегреческому амфитеатру…Мне нравится бедный прогорающий цирк, яркий попугай у рваного органщика.

1927 год. В каждом произведении искусства всегда есть доля презрения автора к средствам своего выражения. У художника – презрение к краскам и линиям. У писателя – к словам и языку, которыми он пользуется. Если б он проникся к ним глубоким уважением, он бы ничего не сделал…

* * *

"Я" выше, чем "Теория". Первое – синтез, а второе – только деталь.

1928 год. К чему грамматика ребятам? Она могла бы быть интересной старикам. А ее преподают детям.

* * *

Совершенно не с кем говорить. Говорю много, обо всем (мне все интересно), но меня мало кто слушает.

* * *

Право, у меня какая-то мания преследования. Чтобы побороть ее, я иду напролом – туда, где мне кажется опасным ходить.

1929 год."Он был восторжен и угрюм" – этой фразой можно меня охарактеризовать.

1931 год. В сущности, у Сергея Калмыкова все просто: прежде всего он сам… Беспокойный, устремленный, злой, всегда один в своих исканиях. Он находит сходство себя со многими, тут же перескакивает через них и снова дальше – один. Сергей Калмыков всегда новый. Он ищет себя в природе, в математических сцеплениях точек, линий и туманностей. В астрономических звезд