те самые отыщутся слова.
А ты, душа моя, не виновата
в том, что за жизнь единственна расплата —
лишь жизнь сама, и ты всегда права.
Права, как ни горьки твои разлуки.
Права, какие б ни сулила муки.
Осенний лист в ладонях разотру —
в росе или в крови по локоть руки?
Прощай, прощай – в дождей протяжном звуке.
И поцелуй застынет на ветру.
Сновидений слепая отрава —
пить нельзя, а попробуй не пить…
И на что мне смертельное право
эту дверь в никуда отворить?
Там за нею прозрачно и ясно,
а проснешься в холодном поту,
будто ты заступил за черту
сдуру, спьяну, а в общем – напрасно.
И теперь ни забыть, ни забыться.
Бесконечная ночь впереди
и души удивленная птица
бьется в тесном пространстве груди.
Вьется нить – в ней истоки, итоги.
Льнет к бессонной основе уток.
Осень. Утро. На мокрой дороге
окровавленных перьев комок.
И собственной руки не вымолить у мрака.
Хоть режь ее ножом – такая темнота.
Ни шороха. Ни зги. Ни шепота. Ни знака.
Таращится в упор глухая слепота.
Я до утра кружил в полметре от дороги,
сбивая ноги в кровь. Шла горлом немота.
Я думал – если есть на самом деле боги,
то и они теперь не видят ни черта.
И жизнь была, как смерть. И петухи молчали.
И все концы сошлись в одном начале.
И взламывала грудь дурная духота.
И тут бы все… Но добрая примета:
сквозь матовость предутреннего света —
дорога в красках палого листа.
Осенняя томительная боль —
за миг свободы летней неустойка.
Так пахнет из бутылки гоноболь —
минувшего на будущем настойка.
Так набухает кровью плоть рябин,
так яблоко парит, а птица камнем
летит в туман – дыханье тех долин,
в которые и мы когда-то канем.
Так меч судьбы на тонком волоске
осенних паутин росой сверкает,
пока в нагом младенческом виске
незащищенно нежность прорастает.
Снег ли, туман ли, пух тополиный
вьется, порхает, кружится, стелется.
Божье явление – явка с повинной
и обещание – все перемелется.
Господи, Боже мой, где ж Твоя мельница?
Где же Твой жернов для боли старинной?
Все перемелется, все перемелется —
вместо ответа крик журавлиный.
Сон наяву. Шепоток полуночный.
Вот и не верим, а все-таки верится —
в нашем домишке под крышей непрочной
все образуется, все переменится.
Что же, мой друг, убиваться и мучиться?
Это душа себя выплеснуть тянется.
Все перемелется. – Что-то получится?
Все перемелется. – Что-то останется?
Прошли – и с ног осыпалась вода.
Пришли – песка в пустыне не находим.
Пришли… Прошли… И вот уже уходим.
На пару дней… на годы… навсегда.
Все не беда – и то, что жизнь одна,
и то, что рвется, как назло, всегда, где тонко.
Хватило б только сил поднять бокал вина
и женщину обнять, и приласкать ребенка.
В заключение
В 1990 году мне пришлось в течение двух месяцев работать в психиатрическом госпитале в США – участвовать в конференциях врачей и психологов, быть включенным наблюдателем в работе с пациентами, просто ходить по госпиталю и болтать с кем хочется, оставаться на ночные дежурства вместе с дежурным врачом и т. д. Это было впервые для меня, и многое, конечно, поражало. Например, каждую среду в так называемом спокойном отделении бывает общий для больных и персонала обед. Что-то типа шведского стола, который по очереди готовят дежурные. Сегодня могут дежурить больные, в другую среду – врач, в третью – психолог и т. д. Дежурство как дежурство: что-то среднее между приветливым хозяином, официантом и уборщиком посуды. Обед проходит за дружеским трепом, в котором незнакомому с людьми человеку трудно определить – кто здесь врачи, кто больные, кто сестры. Хотя никто не переступает при этом границ вежливости. Мы могли сидеть за столом с врачом и несколькими пациентами и обмениваться рассказами и размышлениями о «их» и «нашей» психиатрии. Со многими пациентами мы переписывались уже после моего возвращения домой. А после обеда я мог застать группу больных перед видеомагнитофоном (и не в ящике за небьющимся стеклом), смотрящих и потом обсуждающих фильм «Полет над гнездом кукушки»!
Но доконал меня суд. Каждые две недели прямо в больнице, в специальном помещении проходило судебное заседание. По всей форме – с судьей, адвокатами сторон, секретарем и проч. Помню первый наблюдавшийся мной процесс. Очень пожилой человек со старческим слабоумием подал в суд на своего врача, который необоснованно назначает ему лекарства и задерживает в больнице. Следующий процесс немногим отличался от первого. То есть, вроде и к бабке ходить не надо – и так все ясно, но иск читается, адвокат истца поддерживает его иск, адвокат врача защищает врача, судья вовсю работает, а потом следует решение. Я думал, что чего-то не понимаю, и сваливал все на свой беспомощный английский. Но после двух заседаний все-таки спросил у своего американского друга-психиатра – зачем этот очень недешевый цирк? А он, вообще-то склонный всех и вся вышучивать, посерьезнел и сказал мне примерно вот что. «Видишь ли, – сказал он, – это вроде и смешно. С одной стороны. А с другой – ничего смешного. Ну да, большинство таких судов вроде и формальны, ты прав. Но раз в месяц-два иск больного оказывается вполне обоснованным, и суд может решить, что врач не прав, обязать его исправить положение, присудить штраф или даже иногда лишить права практики. Вот ради этого суд и существует. Да, дорого. Да, на десятки дел – одно-два действительно серьезных. Вот ради них суд и существует. Ради того, чтобы интересы больных были защищены, а я бы не зарывался. К тому же, суд и меня ведь тоже защищает».
Да, у американской психиатрии свои недостатки – и немало. Но, согласитесь, в рассказанном что-то есть. И это что-то – существование психиатрии, ее взаимодействие с пациентами в четком юридическом пространстве. Думаю, что в таком пространстве элементы противостояния психиатрии и тех, кому она помогает, могут быть сведены к минимуму. В таком пространстве психиатр семью семь раз подумает, прежде чем назвать болезнью склонность пациента верить в того бога, в которого ему – пациенту, а не психиатру – хочется верить. В таком пространстве пациент остается гражданином, отвечающим за себя и за свои действия. В таком пространстве болезнь или здоровье не определяют роли «слабого» и «сильного», пользующегося правом только принимать и только назначать лечение, подчиненного и подчиняющего, лишенного права голоса ребенка и обладающего таким правом безгранично родителя.
Но существование такого пространства возможно лишь там и тогда, где и когда в самой обычной повседневной жизни диагноз перестает восприниматься как жупел, психиатр перестает быть в сознании людей исчадием ада, а общество и культура хотят и готовы видеть в психиатре равноправного партнера, а не исполнителя своих прихотей и приговоров или идеолога, подводящего «медицинский базис» под далеко не медицинские решения. Десятки раз переменятся классификации психических расстройств, появятся сотни новых лекарств и методов лечения, но без желания и умения психиатрии и общества, психиатра и пациента или члена его семьи вести диалог, соблюдая свои интересы и ища компромисс, все эти чудеса науки и техники мало что дадут.
Будучи пессимистом в смысле полного неверия в светлое будущее без психических нарушений, я отношу себя к числу оптимистов, верящих в то, что человек всегда больше того, чем он сегодня кажется или является, что человечество не делится на «психиатров и людей», что диалог психиатрии и культуры возможен в более продуктивном ключе, чем это происходит у нас сегодня. Об этом и пытался говорить.
Стало почти традицией книги подобного рода заканчивать чем-то вроде советов. Чаще всего они звучат подобно «Будь здоров», «Думай о себе», «Береги себя», «Будь осторожен» и т. д. Я бы их охотно повторил, но без подробных инструкций по исполнению они подобны всем прочим советам, которые, как известно, давать много легче, чем принимать. К тому же душа – не утюг: советы не могут быть одинаковыми для всех. Наконец, они составили бы предмет совсем иной книги. И все же некоторые пожелания читателю у меня есть.
«Копание в себе», «созерцание собственного пупа», «интеллигентская рефлексия» – какими только именами не награждалось то, без чего человек, собственно говоря, теряет человеческие перспективы. Стремление разбираться в себе, лучше себя понимать, определять свое место в мире, осознавать свои чувства и потребности, разрешать свои внутренние конфликты и решать проблемы – отнюдь не признак слабости, а как раз наоборот. Порой трудно бывает позволить себе делать то, что долго считалось «плохим». Но однажды позволив, мы обычно убеждаемся в том, что горизонты нашего развития и зрелости становятся шире – у кого-то больше, у кого-то меньше, но именно шире. Мне кажется, это совсем не плохо.
Будучи глухими, черствыми или жестокими по отношению к себе, можем ли мы хорошо понимать других и доверять им, а при надобности – помогать? Можно, конечно, загнать все свои сложные чувства и переживания глубоко в подсознание и как бы забыть о них. Но они будут пробиваться страхом и тревогой, а стало быть – недоверием к другим, склонностью воспринимать их как вражеских лазутчиков и диверсантов на пространствах своей жизни. Особенно сильно это проявляется по отношению к людям «особым». Так возникает дискриминация душевнобольных – возникает и распространяется на все более широкие круги людей, обладающих уже не болезнями, а просто особенностями личности или хар