Понимая себя: взгляд психотерапевта — страница 5 из 42

Его клинические разборы собирали не только врачей «Скворешни» (больницы им. Скворцова-Степанова), но и многих виднейших психиатров, студентов из кружка. То же было и на поликлинических консультациях. Как-то, уже работая в больнице, я пришел чуть раньше начала. Профессор явно чувствовал себя неважно. Едва удалось уговорить его измерить давление крови. 240 на 180!!! Стою и не знаю: сказать – не сказать? Скажу – могу напугать. Не скажу – ведь будет работать с таким давлением. Пришлось сказать. В ответ – как ни в чем не бывало: «А-а-а! А я-то думаю – что ж голова так болит? Ну что, скоро начнем? Давно пора». И он детальнейшим образом консультирует трех больных. Похоже было, что работа его в полном смысле слова лечит.

То ли в конце 60-х, то ли в начале 70-х годов проходил в Ленинграде большой семинар, на который съехались врачи Северо-Запада СССР. На многих лекциях они откровенно спали. Но вот лекция Самуила Семеновича о детской эпилепсии – с десяти утра до почти трех часов дня с одним маленьким перерывом: полный зал слушает его как маленький ребенок сказку – раскрыв глаза и уши. После окончания лекции на него наваливаются с вопросами, но он успевает попросить меня поймать такси, потому что в три часа в другом месте начинается его консультация. Ловлю. Он как-то вырывается из круга, и мы едем. По дороге надо остановиться у магазина – он покупает четвертушку черного хлеба и немного сыра (диабет требует подпитки каждые два-три часа). В три пятнадцать мы в поликлинике, где уже ждут родители с детьми и пришедшие поучиться у Мастера врачи и студенты. Время от времени ему приносят чай и очередной, нарезанный из купленного, бутерброд с сыром без масла (помню и других профессоров, к приходу которых в клинику сотрудники «скидывались» им на стол – отнюдь не такой библейской простоты). Консультация заканчивается около семи вечера. Провожаю Учителя до дома – по дороге он продолжает обсуждать больных с увлеченностью, которую сегодня и у молодого врача встретишь не часто. И вот так или почти так – вплоть до последних дней жизни.

Профессором он был и для врачей, и для пациентов отнюдь не потому, что въезжал в общение на коне своих званий, – этого он терпеть не мог. Просто в нем, если вы были не слепы и не предвзяты, нельзя было не видеть Профессора. Его лекции были событиями, собиравшими студентов разных курсов и институтов, потому что ему – блестящему педагогу – до самых последних дней психиатрия была бесконечно интересна. «Орел – он думает, что все орлы», – сказал Олжас Сулейменов. Точно так же С.С. Мнухин как бы полагал, что психиатрия интересна всем. Он мог выйти на кафедру, помолчать и сказать: «Я должен был читать лекцию о шизофрении. Но я не буду ее читать». И после долгой паузы: «Я вам прочту поэму о шизофрении». И читал действительно поэму – не в смысле рифмы, конечно, но в смысле глубочайшего проникновения в суть и дух этой «королевы психиатрии». И не было в этом ни капли ломания – просто он делился тем, что в тот день было для него важно (потом понял, насколько важно, – ведь изучение этого расстройства все больше и больше прибирала к рукам всесильная Москва).

Удивителен он был с больными. Ни разу не видел, чтобы его беседы с ними напоминали допрос вместо расспроса. Это были именно беседы двух людей. С его стороны – тонкие и бережные, наполненные искренним интересом не к «охоте за симптомом», а к собеседнику.

Сдав последний госэкзамен, я повстречал Учителя в институтском саду: «В армию призывают? Я вот тоже после института год в кавалерии прослужил… Смешно… Знаете, если хотите быть приличным психиатром, не забывайте о трех вещах. Среди профессоров столько же дураков, сколько в общей популяции. Психиатрии вас больше научит хорошая литература – Толстой, Достоевский, чем учебники. И помните, что диагноз – это еще далеко не весь человек».

В блокадном Ленинграде он был консультантом военных госпиталей и как-то рассказывал мне об этом, не только о самой работе, но и о пути пешком голодного человека – 3–4 часа туда и столько же обратно – в том числе и сумасшедшими блокадными зимами. На рубеже 40-х и 50-х продолжал принимать у себя на кафедре опального и отовсюду выгнанного академика Л.А. Орбели. Всю жизнь цитировал неврологические работы З. Фрейда. При всем при этом в обычной жизни храбрецом не был и на рожон не лез. Скорее даже склонен был избегать многолюдных собраний, мог долго и тревожно собираться на какую-нибудь конференцию в Москву, а в последний момент остаться дома. Думаю, по этой же причине и книг не оставил – только статьи, но настолько насыщенные, я бы сказал – такого удельного веса, что долго еще вдумчивые психиатры будут находить в них своего рода коды, ключи к многим проблемам.

Что меня привлекало и удивляло в Учителе – это свойственная людям действительно интеллигентным способность знать себе цену и не кичиться ею. Незадолго до окончания им института в разговоре о том, кто кем будет, он сказал: «Профессором психиатрии». Когда, по-моему – в 30-х годах, его приглашали заведовать кафедрой в Харьков, он после недолгих размышлений отказался, решив для себя, что если суждено заведовать кафедрой – то это произойдет и в Ленинграде, а нет – так и ездить незачем. А когда его поздравляли с 70-летием, стоял растерянный, поеживался от «громких» слов и пышных комплиментов, гора папок с адресами росла перед ним и, казалось, вот-вот он вовсе исчезнет за ней – но и она не могла скрыть его смущения. Когда потом я ему процитировал Бориса Пастернака: «Вас чествуют… Чуть-чуть страшит обряд, где Вас, как вещь, на пьедестал поставят, и золото судьбы посеребрят и, может, серебрить в ответ заставят», он попросил повторить и, выслушав, сказал: «Как точно! Сбежал бы – да нельзя». Жил на углу Марата и Разъезжей – для профессора не слишком просторно и тепло, и уж вовсе не богато.

Года за два до смерти Самуил Семенович сделал мне просто царский подарок, интересный и ценный не только сам по себе, но и по тому, как он это сделал. Начав работать по предложенной им теме над диссертацией, я через полгода честно сознался, что душа у меня к этой теме не лежит. Он даже не рассердился – он обиделся страшно. И много месяцев, что называется, в упор меня не видел, вроде мы и незнакомы вовсе. Вдруг при случайной встрече – узнал. Его ожидало такси, и он предложил поехать вместе (?!). Едем. Сижу сзади. Молчание. Внезапно, не поворачиваясь: «Так говорите, не будете делать мою тему?» Сказав себе, что я идиот и делаю очередной идиотский шаг, я почему-то с прежней дубовой честностью ответствовал, что душа, мол, у меня к этой теме не лежит как-то. Опять долгое молчание, после которого так же, не поворачиваясь: «А, черт с вами, берите аутизм!» Должен сказать, что детский аутизм его интересовал особо, и именно с его кафедры вышли первые у нас в стране работы о детском аутизме. Такие темы Учитель никому не поручал – жалко было расстаться, отдать в чужие руки. Я онемел, а потом принялся мямлить какие-то жалкие слова. И тогда он повернулся наконец и очень емко и сжато изложил свои взгляды на это расстройство. Мы с ним тогда, помню, пробродили часа два вокруг его дома. Мне было грустно, потому что я вдруг остро почувствовал, что он готовится к уходу, подводит итоги, распределяет недоделанное…

Много лет уже мы, бывшие его кружковцы, собираемся в день рождения Учителя в марте. Раньше – человек по 20–30, последний раз нас было шестеро. И каждый раз жалеем – как это мы ухитрились не записать его лекции. Обсуждаем, как славно было бы собрать в одну книгу его статьи. Каждый немножко о своем жалеет. Я, например, о том, что не довелось мне знать Учителя так близко и работать с ним так тесно и долго, как довелось более старшим коллегам. Жалеем, обсуждаем, редеем…

Зачем я все это рассказываю? Зачем вот так, публично признаюсь в любви к Учителю? Сегодня с высоты куриного полета свеженахватанных знаний о психологии и сквозь призму за версту пахнущих жареным «разоблачений» психиатрии многим она кажется эдаким монстром, пожирающим бедных граждан от мала до велика. И если так или иначе с психиатрией сталкиваясь, взрослой или детской – неважно, вы вспомните это имя – профессор Мнухин, и спросите себя – кто же для вас был Мнухиным в вашем деле? – то, может быть, и психиатрия, и ваше дело смогут отдать миру больше, чем это удается сегодня, а мы с вами, ощутив эту незримую и неосязаемую, но от этого не меньшую поддержку Учителей, еще поработаем. Несмотря ни на что.

Мир без сумасшедших?

Он был бы ненормальным! Так сказал Станислав Ежи Лец. Но что такое сумасшествие, как мы узнаем, что перед нами – оно? В психологически точном стихотворении Джейн Гудселл есть такие строки:

Я наделена богатым воображением.

Ты немного странновата.

Она совершенно чокнутая.

Я создание впечатлительное.

Ты горячишься по пустякам.

Она лучше бы сходила к психиатру.


Итак, сумасшедший – это тот, кто делает что-то, не укладывающееся в мои представления о разумном и должном, кто кажется мне странным. Правда, я тоже иногда делаю черт знает что и почему. Но ведь у меня на то есть причины! Поведение – как произведение: о чужом мы судим по результату, а о своем – по замыслу, заметил О.Уайльд. Конечно, у психиатрии есть более строгие и менее пристрастные, научные, проверенные опытом мерки. И психиатр – это вовсе не тот, кто обязательно здоров, в отличие от пациента (Виктор Хрисанфович Кандинский сам был болен и в конце концов покончил с собой, но собственный опыт болезненных переживаний позволил ему открыть целую эпоху в психиатрической диагностике), и прошел курс обучения. Психиатр прежде всего тот, кто умеет в своей оценке поведения вырваться из плена расхожих и сугубо личных представлений о том, что странно и что не странно. По своему врачебному и учительскому опыту могу судить, что умение это дается совсем не легко.

А и правда, попробуем представить себе мир без сумасшествия – и мы не найдем в нем произведений Гаршина и Гоголя, Босха и Гойи, Врубеля и Чюрлениса, Фурье… вычеркнем из истории человеческой культуры тысячи имен и открытий. Но многие ли хотели бы поменять свое такое обычное психическое здоровье на гениальное помешательство?! Что-то не встречал я таких. История, культура, наука – все это меркнет перед простым человеческим желанием сохранить свое «я» и страхом лишиться его, потерять власть над собой и своей жизнью: «Не дай мне Бог сойти с ума! Уж лучше посох и сума». Страх этот, чаще всего неосознаваемый, пропитал наш язык: душевно (психически) больной – сумасшедший, помешанный, умалишенный, ненормальный, полоумный, чокнутый, тронутый, сбрендивший, малахольный, безумный, психованный, псих, не в своем уме, с приветом, с прибамбасами, не все дома, винтиков не хватает, чердак не в порядке, крыша поехала… Если мы и говорим так о себе, то затем лишь, чтобы в следующий момент убедиться в том, что все с нами в порядке – ну, мгновенное затмение, с кем не бывает? Слова эти – обычно о других. Они – граница, не переступая которую и видя по ту ее сторону кого-то, мы чувствуем себя в безопасности и хотим держать эту границу на замке. Печальные символы психиатрии – смирительная рубаха, забор, ключ, социальные запреты вдобавок ко всем тем ограничениям, которые устанавливает сама болезнь. Лечебница – место, где лечат. Больница – место, куда приводит физическая или душевная боль. Зачем тогда слова – желтый дом, психушка? А зачем нам слова о том, что кто-то глупый или сумасшедший – сосед, приятель, начальник, пре