Понимая себя: взгляд психотерапевта — страница 7 из 42

Думаю, что можно остановить поток цифр и поразмыслить над некоторыми стоящими за цифрами вещами. На карте психического здоровья то, что в обыденном сознании выглядит сумасшествием, занимает относительно небольшое и довольно постоянное место. Некоторые занимающиеся историческими изысканиями психиатры вообще склонны думать, что количество этих расстройств мало изменяется на протяжении многих столетий. Это совпадает с мнением И.В. Давыдовского о том, что как ни нежелательны болезни для отдельного человека, их распространенность регулируется важными «природными» механизмами. Вмешательство в эти механизмы, направляемое стремлением вырвать у природы желаемое, может быть опасным. И здесь задачи психиатрии – позаботиться о достойной помощи страдающим людям и помочь им использовать сохраняющиеся у них и резервные возможности для наилучшего приспособления к жизни.

Львиную же долю психических нарушений – порядка 80–85 % – составляют «побочные эффекты» социальных отношений и условий жизни. Здесь ведущая роль принадлежит уже не психиатру с набором лекарств, а психотерапевту, помогающему людям выстоять и развиваться в сложных отношениях с жизнью, чтобы изменять саму жизнь.

Мир в конечном итоге настолько сумасшедший или здоровый, насколько мы его таким делаем… или не делаем. Это уже не проблема природы, биологии человека, но проблема ответственного выбора каждого человека в отдельности и общества в целом. И их ответственность не подменяет одна другую. Когда обществу не до человека, то роль самого человека становится решающей. Но и тогда, когда общество создаст все условия для психического здоровья всех людей, воспользуюсь ли я этими условиями и как именно – зависит только от меня. Да и так ли уж я прав, когда думаю, что кто-то может и должен быть заинтересован во мне больше, чем я сам?

Володя

Не стану кокетничать: имя человека, о котором я хочу рассказать, – настоящее. Это было около двадцати лет назад, какие-то детали стерлись или сместились во времени на месяц-другой, но рука не поднимается внести в эту историю намеренную – пусть даже благонамеренную – фальшь. Итак, его звали Володя. Я в ту пору был молодым, пятый год всего работающим психиатром, то есть что-то чувствовал и переживал в своей работе острее и ярче проработавших много лет и многое видевших коллег, которые иногда незло иронизировали по этому поводу или напоминали мне: «Не психологизируй!», а что-то знал мало и понимал плохо. Самое простое – списать эту историю на молодость, да вот и немолод уже, и время затирало память – а не затерло.

Володя поступил в больницу как-то осенью, ночью. Утром в отделении мне сказали, что поступил всего один больной, и я после нескольких дней, когда что ни утро – четыре-шесть новых пациентов, вздохнул с облегчением, потому что работал один из-за отпуска заведующего и простуды коллеги. Отделение наше числилось «санаторным» – не принимающим беспокойных и агрессивных больных, но бывало чаще всего так, как бывало, то есть по-всякому, хотя, конечно, и не так, как в «беспокойных» по штату отделениях.

Володю я увидел, едва войдя в коридор. Невысокий – он казался выше благодаря своему облику. Скучный, когда-то серый, а теперь еще и изрядно выцветший халат большого размера выглядел на нем хитоном. Длинные волосы до плеч и борода уже издали делали его похожим на Христа. Худое, изможденное лицо с большими, светлыми, очень внимательными, хотя и обращенными куда-то внутрь, в себя глазами выглядело ликом, а не лицом. Он спокойно шел вдоль коридора – не среди всех остальных и не мимо них, а сквозь. Было в нем что-то такое, что заставляло окружающих не избегать его, не убегать, а тихо расступаться.

Ему было тридцать четыре года. Жил он в одном из окружающих Ленинград курортных городков – километров за восемьдесят от города. О такой жизни говорят – обычная. Учился. Работал. Имел семью – жену и троих детей. А потом замолчал, ушел из дома, скитался, порой возвращался домой, но никогда ничего не объясняя жене. Не пил, не курил, не связывался ни с какими компаниями, в скитаниях своих был похож на монаха-отшельника. В начале семидесятых годов такие вещи воспринимались куда как хуже «обычного и понятного» алкоголизма или бродяжничества. Так Володя оказался в больнице.

Трудным он был пациентом. О таких часто говорят – «не достучаться», о нем хотелось сказать – «не дотянуться». Он был где-то далеко – в каком-то своем мире со своей правдой, которую он знал, а другие – нет. Он никогда не возмущался, как это бывает со многими, госпитализацией, не требовал выписки, не пытался убеждать, что здоров. Просто он был вне всего этого. Временами он явно слышал что-то, чего никто, кроме него, не слышал. Временами даже сквозь его немногословие просвечивал бред. Но все это – урывками, промельками, намеками, оставлявшими простор для множества догадок и сомнений. Его любили и как-то необычайно почтительно к нему относились медсестры – даже те, кто обычно вел себя с больными как грубоватая мамка. Ни разу, даже в состоянии тяжелого возбуждения, ни один больной не поднял на него руку. Его сосед по палате, молчавший три месяца, как-то покосился в его сторону, проговорил: «Не жилец!» – и снова погрузился в молчание.

Володина «нездешность» – и точно – вызывала такое впечатление даже сама по себе. К тому же он был глубоко депрессивен. Не той, легкоузнаваемой депрессией, в которой и «депрессивная маска» на лице, и заторможенность, и слезы, и мрачно-беспросветные перспективы. Это были глубочайшие печаль и страдание, которые он нес в себе с удивительным достоинством, не прекращая попыток покончить счеты с жизнью. В психиатрической больнице с ее неусыпным надзором за больными сделать это крайне трудно. Володя использовал все возможное и невозможное, пытаясь даже перепилить вены на руках о батарею парового отопления.

Но однажды я его не узнал. Это было уже зимой, в субботу – день свиданий. Я знал, что он только что виделся с женой. Он стоял у окна с выражением такого теплого и полного счастья на обычно отрешенном лице, что я подумал – а он ли? За окном в заснеженном дворике стояла его жена… с тремя детьми. Душевнобольным свидания с маленькими детьми запрещены – нет в наших больницах возможности дать семье уединиться, чтобы дети не перепугались других больных. Значит, дети все это время провели на лестничной площадке, боясь, успокаивая друг друга в ожидании матери. Значит, вот почему Володя все торопил жену. Моя вина перед законами психиатрической больницы: с тех пор они всей семьей встречались по воскресеньям, когда не было других врачей. На час-полтора комната для свиданий становилась их домом, а Володя преображался в нежного и ласкового главу семьи. Медсестры – спасибо им! – покрывали этот мой грех. Но стоило закрыться двери отделения, как Володя оказывался у окна и стоял там все время, пока можно было видеть своих, а шаг от окна был шагом обратно в его не истребимую никакими лекарствами и никакой психотерапией скорбь и поиск все новых и новых способов уйти из жизни.

Временами мне приходили в голову совершенно крамольные мысли о том, что, не имея возможности помочь человеку, может быть, мы – психиатры – должны иметь мужество предоставить дело судьбе. Жена его, едва сводившая концы с концами, два-три раза в месяц проделывала с детьми долгий путь в больницу с чем-то вкусным для мужа, что он тут же скармливал детям, по малолетству уже начинающим скучать на ставших такими привычными встречах. Все больше точило меня раздражающе-стыдное ощущение собственного бессилия. Но – нельзя! Нельзя, потому что есть профессиональный долг. Нельзя, потому что надеешься что-то все-таки смочь. Нельзя, потому что ясно было, что слова «судьба» и «смерть» для Володи означали одно и то же. Да что там – нельзя, и все тут. Так шли месяцы, прошел почти год. Вернувшись из отпуска, я узнал, что Володю после очередной попытки покончить с собой перевели в отделение, где надзор построже. Хотел я его навестить там, но знал, что на новом месте ему хуже, и как-то совестно было, все откладывал. А вскоре ушел из больницы, стал работать в другом месте – закрутилось-завертелось… Володю я вспоминал все реже и реже.

Прошло лет шесть. Я стал преподавать студентам психиатрию в той самой больнице, где мы с Володей встретились. Войдя как-то с группой в одно из отделений, я почувствовал на себе чей-то взгляд и обернулся. Сквозь открытый дверной проем с койки в палате на меня смотрел Володя. Я пошел к нему, а подойдя, не сумел скрыть своих чувств. Он сидел на койке… без обеих ног до верхней трети бедра. Нет, он не был ко мне ни враждебен, ни зол, но в глазах его стоял немой и осуждающий вопрос. От своего заведовавшего отделением товарища я узнал, что шесть лет назад, вскоре после перевода в это отделение, Володя убежал через форточку и четыре дня по ноябрьскому снегу в больничных тапках и халате добирался, боясь погони, лесом до дома. Он отморозил ноги, перенес одну, а затем вторую операцию и остался без ног. А его психическое состояние так и не изменилось. Больше я Володю не видел – мужества не набрался.

Осталось глубокое чувство вины перед ним, его семьей. За что? Как говорят, «объективной» моей вины тут нет. Переживать такого рода ситуации, когда как профессионал я бессилен, а как человек не могу присвоить право решать вопросы чужой жизни и смерти, – моя профессиональная обязанность. А чувство вины осталось. Оно напоминало о себе в работе с другими пациентами, поднимая в сознании и переживаниях какие-то очень важные для работы и для меня пласты. Но продолжало болеть. Я обсуждал его на специальной группе с американскими коллегами, помогшими мне прояснить многие дотоле неясные для меня вещи. Но оно оставалось. Не так давно один из коллег напомнил мне, что время лечит. И в сознании вдруг вспыхнули при этом строчки из Олега Чухонцева: «А иногда мне хочется шепнуть как на духу, почти неслышно: время – убийца, а не лекарь…» Я понял тогда, что на самом деле не хочу забыть Володю, не хочу освободиться от этого чувства, что такое освобождение отняло бы у меня что-то бесконечно важное и нужное – возможность и умение принять то, с чем я не могу смириться и не волен изменить, и еще что-то, что трудно и почти невозможно определить… а впрочем, и не надо. Есть некие невыразимые вещи, которым и не надо быть сказанными, названными, выговоренными, чтобы не оказаться потерянными.