Липочка всю дорогу молчала. Колотилось в груди неровными ударами ее сердце. Федор был ее любимцем. Он ей напоминал брата Федю. Такой же, как Федя к матери, был он к ней ласковый, такой же чистый, приветливый, веселый. И военная жилка в нем была, должно быть, по атавизму от бабушки, Варвары Сергеевны. Он пошел в курсанты охотно, и служба в артиллерийской школе его увлекала.
Известие о смерти сына пришибло, но не удивило Липочку. С тех пор, как на место Российской империи стала рабочая социалистическая республика, каждый день где-нибудь кого-нибудь хоронили убитого, замученного, растерзанного палачами нового правительства.
В их громадном доме среди многочисленных жильцов то и дело недосчитывались кого-нибудь. Родные и близкие шли на поиски по дворам чрезвычаек и социалистических застенков и находили изуродованный труп. Иногда давали хоронить, иногда родных прогоняли с грубой руганью. Это зависело от того, могли ли родственники убитого дать взятку или нет и кто заведовал учетом тел при чрезвычайной комиссии. Венедикт Венедиктович за обедом рассказывал о кровавых расправах над чиновниками его ведомства, заподозренными в саботаже или контрреволюции. Маша говорила, сколько каждый день расстреливали у ее комиссара. Смерть в кровавом хмелю носилась над Москвой, семьи таяли, у Липочки другой ее сын, Венедикт, ушел неизвестно куда. У брата Феди вся семья разошлась. У брата Ипполита расстреляли тихого, задумчивого Тома.
За этот год правления Ленина смерть, убийство, расстрелы, раны, муки так вошли в обиход русской жизни, к ним так привыкли, что потеряли ужас перед ними.
Липочка догадывалась, что хоронить ее Федора будут не по-православному, а по — «новому». Было жутко этого «нового». Липочка не была так религиозна, как была ее мать. Религия с ее обрядами, укрепленная твердой верой в Господа, не вошла в ее душу. Религия была как бы формальностью, но было страшно без этой формальности. Каждый год она говела и приобщалась. Делала это холодно, без того подъема, как ее мать. От дней ее детства у нее еще сохранилось умиленное чувство при виде чаши со святыми Дарами, она надевала на себя светлое платье, чувствовала себя невестой Христовой и, вернувшись из Церкви, садилась за чай с просвирой в благоговейном молчании. И так же чувствовал себя и Венедикт Венедиктович, припомаженный, наряженный в мундир с шитьем и квадратными погонами надворного советника, с Анной и Станиславом в петлице. Но научить детей, воспитать их в этом чувстве она не могла и старалась делать все это, потаясь от детей.
Несясь теперь на автомобиле, прыгавшем по разрытым мостовым Москвы, Липочка думала, что мать ее, Варвара Сергеевна, стояла на какой-то высоте, осиянная тихим светом. Ее дети отошли от нее, точно спустились на несколько ступеней в глубокий, темный колодезь, дети же Липочки валились в бездну, откуда не было возврата.
Липочка ехала на автомобиле первый раз. И это было тоже страшно. Ей казалось, что машина и молодой еврей в военной форме, сидящий рядом с ней, — греховное, жуткое, не русское, не православное, чужое и… не хорошее. Это смущало ее, рассеивало мысли и не давало сосредоточиться на сознании ужаса смерти сына.
Подле одного из бараков стоял артиллерийский орудийный лафет, запряженный четверкой лошадей. Лафет и лошади были украшены красными лентами. Автомобиль, обогнув лафет, остановился у барака, и Абраша Гольдшмит помог Липочке выйти. Он открыл двери барака, и Липочка увидела небольшую, красную от знамен и плакатов комнату, тесно запруженную народом, толпившимся подле чего-то, низко стоявшего посередине. — Товарищи, дайте пройти… Мамаша Феди Лисенко. Перед Липочкой расступились. Она прошла на середину комнаты, хотела перекреститься, стать на колени, но вместо того остановилась и замерла, испуганно оглядывая комнату и стоявший перед ней гроб.
Обтянутый красным сукном гроб утопал в цветах, алых лентах и венках. Он стоял на двух маленьких табуретках. Его тесно обступила толпа молодежи. Одни стояли в шапках, другие без шапок и сосредоточенно, согия, смотрели на покойника. Федор лежал, глубоко утонув на дне узкого гроба. Из-за гирлянд алых роз и лилий, из-за больших букетов красных флоксов, маков и пионов, выдавались только белое лицо с закрытыми глазами и мертво лежащие, чисто приглаженные русые волосы. Ни венчика, ни креста, ни Евангелия не было у покойника. Он шел в могилу без «отпуста», данного священником, без молитв "со святыми упокой", без "надгробного рыдания, творяще песнь". В ногах у покойника, прислоненная к стене барака, стояла красная, обитая глазетом крышка гроба. На ней были изображены пальмовые ветви, венки, пятиконечная звезда, серп и молот.
Страшными масонскими знаками, таинственными иероглифами каббалы казались ей эти непривычные на гробе изображения. Яркий цвет красного сукна пугал и отталкивал.
Липочка огляделась. Все красно от знамен и плакатов. Сочно лежат белая краска и серебро надписей и эмблем. Стилизованные серп и молот кажутся египетским или еврейским знаком. Кругом звезды и маленькие веточки, точно обрубленной, пальмы. Надписи говорят о мести и о крови.
"Вечная память тов. Лисенко, павшему от рук кулацких толп".
"Вечная память дорогому борцу за беднейший пролетариат тов. Феде Лисенке от школы курсантов".
"За тебя одного — тысяча их!"
"Красные пушки будут беспощадно разить врага за тебя, преждевременно погибшего".
"Погиб ты, но жив в наших сердцах"…
От цветов шел душный, прелый запах. Он усиливался дыханием толпы, и к нему остро примешивался надоедный запах гниющей крови.
Томило молчание. Кругом стояли десятки людей в рубашках и френчах, и никто ничего не говорил. Чего-то ждали.
Липочка стояла у изголовья гроба и напряженно смотрела на белый лоб своего родного Федора. И казалось ей, что он уходит от нее иначе, чем уходили брат Andre, мать, отец… Уходил навсегда, без надежды на Воскресение. Точно этим красным цветом, надписями, эмблемами предавали его дьяволу на вечные муки.
Как хотелось Липочке почувствовать возносящийся к потолку дым кадильный, услышать кроткие возгласы священника, и песнопения, и мольбы… "И вечного огня исхити!"…
В красных цветах, в красных знаменах и плакатах, Федор казался ей идущим в красный огонь геенны огненной.
Больно сжималось сердце. Хотелось стать на колени и умолять молодежь послать за священником, отпеть по-православному.
Оглянула лица. Суровы, непоколебимо тверды, сухи, непроницаемы лица… Тупы… Поняла — их не тронешь мольбами. Они украсили покойника цветами, убрали лентами и венками — но сердца у них нет, и не поймут они скорби матери.
В страшную бездну, без возврата, провалится ее Федор.
Не пригласили они ни отца, ни сестер, ни братьев, — им это не нужно. Их Федор, а не ее, родившей и взрастившей его.
Знала, что их сила — сила диавола — и склонилась перед ней в бессилии.
Слова молитвы не шли на ум. Крестное знамение застыло. Не подымалась рука.
XIX
— Фотограф пришел, — сказал кто-то в дверях. Стали размещаться, чтобы составить красивую группу подле гроба.
— Мамаша, вы сюда станьте, — указывал Абраша Гольдшмит.
— Поверните немного гроб. Приподнимите изголовье, — командовал фотограф. — Лицо не выйдет.
Гроб ворошили, трогали, поворачивали, приподнимали. Гуще шел пресный запах разложения, жужжали мухи.
— Смотрите в лицо покойника, товарищи, — сказал кто-то. — Так красивее выйдет.
— Господа, снимаю!.. Товарищи, не шевелитесь… Вы вот… подайтесь немного влево… Так… хорошо. Попрошу не шевелиться… Раз… два… три… Еще один снимок…
Когда фотограф ушел, все задвигались, заговорили. Стали снимать венки, понесли их к лафету. Открытый гроб привязали между колесами. Сзади становились музыканты. Кларнет проиграл, настраивая инструмент, какую-то трель. Бухнула труба.
Солнце ярко заливало красные ленты, бликами ложилось на цветы. На поле собирались любопытные, солдаты, латыши, какие-то женщины.
— Готово, что ли?
— Готово.
— Давайте! Трогай!
Лошади натянули постромки, гроб колыхнулся, Федор с высоты подмосток на лафете качнул значительно головой и покатился, окруженный толпой. Музыканты нестройно заиграли "Интернационал".
— Товарищи, постройтесь… Петь будем… Павлуша, идите дирижировать, Женя, задайте тон.
Музыканты притихли.
— Полтораста человек уже расстреляли за него, — сказал кто-то подле Липочки.
— Сказывали, Ленин приказал передушить их всех, сволочей.
Так им, мать их… и надо!
Федьку убили, и кажного из нас убить могут.
— Известно… буржуи…
Молодые голоса дружно, по-нотному, начали:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов.
Весь мир насилья мы разроем
До основанья, — а затем
Мы наш, мы новый мир построим:
Кто был ничем, тот станет всем.
Это будет последний
И решительный бой.
С Интернационалом
Воспрянет род людской.
Липочка шла по пыльному полю, смотрела на днище красного гроба, на цветы, на ленты. Жалко сжималось сердце. Как дорого дала бы она теперь, чтобы вместо этих страшных слов ненависти, проклятия и злобы, вместо хвалы совершенно не понятному ей, чужому и страшному «Интернационалу» услышать тихие, кроткие и такие значительные слова:
— "Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас…"
XX
Ранним утром позднего сентября, когда было еще совсем темно, Федор Михайлович, в старом измызганном, прожженном огнями костров черном пальто и в круглой собачьей под бобра шапке с бархатным верхом, пробирался по окраинам Москвы на Арбат.
Три месяца прожил он жизнью босяка и бродяги, скитаясь по лесам и деревням. Все пытался пробиться на юг, но всякий раз его арестовывали, таскали по деревенским комиссариатам, там находил он своих бывших солдат, и они его отпускали с советом: