Понять - простить — страница 17 из 97

ие охватывало там посетителя. Волновало сознание своей ничтожности, и давала спокойствие уверенность, что судьбы армии находятся в надежных руках.

Здесь ничто не волновало Федора Михайловича. И не было спокойствия.

Что это за люди, кому новым правительством вверены судьбы армии?

У окна подле машинистки — рослый широкоплечий молодой человек. Волнистые каштановые волосы зачесаны назад. Тонкий нос, нижняя губа капризно оттопырена вперед. Не надо и говорить, кто он. Что он знает в организации армии?

У другого окна, развалясь на стуле, сидит юноша. На затылке — мятая фуражка с мягким козырьком. Черный френч стягивает серебряная портупея с дорогой любительской офицерской шашкой с георгиевским темляком, обвитым красными лентами. На упругой ляжке в серо-синих рейтузах тяжело лежит маузер в деревянном футляре. Безбровое, безусое лицо бледно. Узкие светлые глаза напряженно смотрят на Федора Михайловича. В них мечтательная жестокость и что-то еще детское. Кто он? Не русский, а латыш или чухонец… Вероятно, еще вчера ученик какой-нибудь школы, с холодной улыбкой мучивший малышей и наслаждавшийся их слезами. Или балованный сын фермера, дико скакавший в телеге и хлеставший веревочными вожжами лошадей по глазам… Теперь — какое-то начальство. На сапогах — длинные, тяжелые шпоры. Осанка важная. Он играет какую-то персону. Тоже — устроитель армии. Что ему Россия и ее судьбы?

У двери — матрос. Молодое, без растительности, лицо, рябое и нечистое. Узкие косые глаза бегают по комнате. Взглянет недобрым взглядом на Федора Михайловича и косит в сторону, на стену. Нос уточкой. Широкая голая шея напудрена. На пальцах перстни с камнями. А морда хулиганская…

И все остальное такое же. Они строят народно-крестьянскую Красную армию. Они призваны созидать опору государства.

Созидать!

Они умеют только разрушать. И они явились сюда, чтобы с корнем вырвать и самое место затоптать того, что носило наименование Российской императорской армии и что так боготворил всегда Федор Михайлович. И он пришел им в этом помогать…

Федор Михайлович хотел встать и уйти, но вспомнил слова Тома: "И свет во тьме светит, и тьма его не объят".

В номер гостиницы врывались лучи осеннего солнца. А казалось темно. Скучно…

Высокая резная дверь открылась. Нарядно одетый, затянутый во френч юноша появился в ней и сказал:

— Товарищ Кусков, пожалуйте!

Федор Михайлович поднялся, ни о чем, не думая, обдернул рубашку и пошел в кабинет.

Было такое чувство, точно он глубоко, в самую середину уха, вложил холодное дуло револьвера и нажал на спусковой крючок.

XXIII

Три часа в Париже. Дождь перестал. Где-то прорвало серые тучи, и солнце заливает мокрый асфальт и торцы. На place de l'Opera толчея. Посередине площади, между площадок со спусками в метро, на рослой, нарядной, кровной, караковой лошади, слепой на один глаз, сидит коренастый усатый унтер-офицер garde-nationale (Национальной гвардии (фр.)) в низкой черной каске, украшенной серебром, в синем мундире и кожаных высоких крагах и короткими свистками останавливает на мгновение непрерывное движение черных такси и громадных зеленых автобусов.

С boulevard des Capucines на boulevard des Ilaliens, покрытый пестрыми кричащими вывесками кинематогра фов, где на углу rue Laffitte приютилось бюро поездок на места позиций и в окнах выставлены большие модели местности, сплошь изрытой снарядами, где праздные люди могут за деньги смотреть страшное кладбище людской бойни, где магазины полны дорогих вещей, а выставки — съестных соблазнов, текли шумные людские толпы. Другие толпы шли им наперерез по rue de l'Opera и по rue de la Paix. Они сходились, темными массами стояли на углу, ожидая свистка, и устремлялись мимо дрожащих, готовых ринуться вперед такси и грозных автобусов. Женщины бежали, размахивая зонтиками. Над толпой звенели счастливый смех и звучный французский говор.

Из метро и в метро лились людские потоки. Под землей светили электрические лампочки. Сырость ползла узорами по стенам и полу. У входа, подле каменных балюстрад цвета creme сохла дождевая вода на ступенях.

Светик Кусков шел от «Larue» no rue de la Paix к метро. Он мог сесть сразу у Madeleine, но ему хотелось пройтись, привести мысли в порядок, продумать все сказанное и недосказанное в ресторане… Князь Алик на что-то надеется, на что-то рассчитывает.

Обманывает.

Серега слыхал что-то про отца и полон злобы. Теперь достаточно сказать: «Большевик». Отец — большевик… брат, сын — большевик, и кончено. Человек заклеймен позором. Выброшен за борт.

Бриллианты, сапфиры, кружева, старинные вещи, фарфор, хрусталь, objets de luxe (Предметы роскоши (фр.)), опять брильянты, какие-то коробочки, золото, пудреницы, зеркальца, веера, дорогие бинокли… Одной этой улицей можно содержать всю армию Врангеля, вооружить ее и повести на большевиков. Спасти Россию ценой блестящих безделушек.

Кому это нужно? Кто может теперь покупать эти безумно дорогие вещи? Все рассчитано на человеческую похоть, на разврат. Эти камушки — цена девичьей невинности, женского стыда. На них покупается наслаждение страсти. Это — суррогат красоты, ума, блеска остроумия, таланта, здоровья и силы. Слюнявый старик дополняет дарами улицы de la Paix свои немощи и становится выше и краше Аполлона. Это — людское безумие. Так было всегда, и так будет. Похоть мужчины и каприз женщины — вот два рычага, заставляющие работать, страдать, умирать человеческие массы…

От непривычки пить вино, пиво и водку в голове шумело. Мысли сбивались. Не было в них той напряженной стройности, что была на работах в Югославии, когда были молитва, стремление к Родине, мысль — сохранить себя для жертвы России. Там Россия была все и казалась необходимо нужной. Без России — мир не мог существовать.

Здесь свободно обходились без России. Россия была досадным недоразумением. Не платит долгов, дружит с бошами. Ces sales russes… Ces traitres… (Эти грязные русские… Предатели… (фр.)) И как объяснить, что это та Россия, большевицкая, советская. И в той России — мой отец…

Мучили воспоминания об Аре.

Нитка жемчугов на шее. Графиня Пустова… Когда она стала графиней?

Купить эту брошь. Большой продолговатый темный сапфир, окруженный крупными брильянтами и обделанный в платину… Какая красота! Или этот подвесок из розового опала, таинственно переливающего огнями… Или кольцо с рубином и подарить ей… И опять пошло бы по-старому, и было бы это жгучее чувство восторга, счастья, стыда. После него долго ходишь с высоко поднятой голо вой, и какое-то самодовольство на душе. Да… купить… Там это не покупалось…

Какие отношения у нее с Муратовым? И почему, как только она подошла к нему, Серега обрушился на него и напомнил о несчастном отце?

Муратов?.. Муратов?.. Да, верно… Когда в Ростове на подъезде "Palace Hotels" был убит Рябовол, член Кубанской Рады, самостийник, что-то говорили о Муратове. Он ходил в черкеске и гозырях, и темно-малиновая черкеска шла к его лысому черепу — можно было думать, что он обрит по кавказскому обычаю. Потом, когда казнили за сношения с Грузией Калабухова, по Екатеринодару носилась в автомобиле стройная фигура гладко выбритого Муратова. На войне он был адъютантом, потом — в Дикой дивизии. Сколько ему лет? Откуда у него деньги?

Но, если в "Palace Holele" был неистовый кутеж или пьяные голоса орали "Боже, Царя храни", — дирижером был Муратов. Женщины липли к нему.

В Севастополе… В те страшные дни, когда говорили о том, что вечный позор тому, кто сдаст Крым… и укладывали чемоданы, запасаясь местами на пароходах, Светик помнит: приехал за патронами. Голодный, оборванный, ходил, изнемогая от усталости, по пыльным улицам, переполненным встревоженной толпой.

Пришлось остаться ночевать. Была теплая ночь. Луна отражалась в море, и картонными казались светлые холмы северной бухты. Из беседки в саду, со спускавшимися на нее темными стручьями акаций, неслись звуки пианино, и чей-то хриповатый мужской баритон пел, прерываемый женским смехом, песенки Вертинского.

Светик заглянул в беседку. Он увидел лысый череп, малиновую черкеску с широкими рукавами и цветник добровольческих барышень и милосердных сестер. Теперь Муратов в Париже. Он опять при деньгах, играет какую-то роль. При нем графиня Ара.

Светик дождался свистка национального гвардейца и с толпой сбежал к метро.

— Un second (Второй (билет второго класса) (фр.)), — сказал он, проталкивая тридцать сантимов в окошечко кассы.

Толпа на перроне. Снова темные своды туннеля, мерцающие тусклым светом лампочки и большие черные буквы на желтом фоне:

— Dubonnet… Dubonnet… Dubonnet… Chaussee d'Antin… Le Peletier… Cadet… Poissonniere… (Названия станций подземной дороги между Opera и Gare de l'Est.)

Светик стал протискиваться к дверям. Следующая остановка — Gare de l'Est — ему выходить.

Когда он вышел, косой дождь хлестал по улицам. Гарсоны в кафе на boulevard de Strassbourg переворачивали столики.

Светик прошел за угол, вошел в подъезд "Grand Hotel de France et de Suisse" и, взяв ключ у консьержки, стал подыматься по узкой крутой белой мраморной лестнице, устланной потертым красным ковром.

XXIV

Крошечный номер в одно окно. Половину его занимала громадная двуспальная кровать с двумя подушками и малиновым стеганым одеялом. На одеяле у ног — темное пятно, точно от запекшейся крови. Может быть, кто-нибудь застрелился в этом номере? Странно волновала и неприятна была Светику эта мысль. Пыльный мохнатый старый ковер во всю комнату. У стены, между окном и кроватью, — зеркальный шкаф. Против него — фарфоровая раковина умывальника с проведенной горячей и холодной водой. Крошечный столик под пестрой красной скатертью, два простых стула — все. Между мебелью так мало пространства, что трудно повернуться, особенно такому большому человеку, как Светик. Окно почти до полу. Наружу — железная решетка и старая створчатая ставня. Все старо, очень старо. Может быть, помнит времена первой Империи, а уже Наполеона III — наверно. Номер был полон уличного шума и сотрясался от грохота поездов подземной дороги, городского трамвая и автобусов. Ночью от ветра старая ставня скрипела. Точно стонала.