— Вот и сержусь я на тебя, Наташа, — сказала Липочка, — и не понимаю тебя, а увижу тебя — и зачаруешь ты меня собой. Ведь вот, Федя, и не старается человек! Четырех детей тебе родила, вскормила, вспоила и хоть бы что! Точно ей все еще девятнадцать лет и она козой прыгает по Джаркенту. Эка сила в тебе, Наташа, русская, сибирская, степовая…
— Тьфу!.. тьфу! Липочка, за дерево подержись, — сказал Федор Михайлович. — Не сглазь ты мне Наталочку.
— И любите вы друг друга. И, поди, она тебе не изменила ни разу.
— Глупости, Липочка, болтаешь. Вы-то с Венедиктом чем не образцовая пара!
— Эх! Федя. Пара-то мы пара, да вам не чета. Я хоть бы и хотела изменить… Так кому я нужна?
— За что же ты сердишься на меня? — спросила Наташа.
— А вот за что. Ну, чего вы с Федей все фордыбачите не признаем да не признаем советскую власть. Саботажники какие, ей-Богу, выискались! Что хорошего? Сегодня отправляю я Катю на рынок поискать чего-нибудь, а она мне говорит: "Донесу я, — говорит, — Олимпиада Михайловна, что вы братца, генерала, укрываете. Коли он, — говорит, — генерал, так надо ему народную крестьянскую власть признавать и с народом служить, а то, что хорошего так-то!" Вот я и боюсь, Наташа, как бы худого Феде не вышло.
— Что же посоветуешь делать? — хмуро спросил Федор Михайлович и стал рассеянно мешать ложечкой чай.
Липочка, бледная, худая, с большими, в темных кругах, глазами, сидела в потасканном ситцевом платье за самоваром и смотрела в окно без шторы, расцвеченное февральским морозом. Солнце желтыми лучами отражалось в причудливом рисунке, и там, где он кончался, виден был кусок крыши, заваленной снегом, и труба. Белый дым валил из трубы, разрывался ветром и улетал в холодное, бледно-голубое небо.
— Что же, Федя. Несть бо власть, аще не от Бога. Не такие мы богатеи, чтобы наплевать на все и жить, ничего не делая. Всю жизнь работали, отчего и теперь не потрудиться? Вот по улицам расклеены объявления, в Красную рабоче-крестьянскую армию идет призыв, требуют офицеров на регистрацию. Старцев, генерал, в нашем районе набором ведает. Отчего не пойти?.. А? И тебе бы легче, и нас всех развязал бы.
Никто Липочке не ответил. Тяжелое молчание стояло в комнате.
Федор Михайлович заговорил хриплым, не своим голосом.
— Для чего же им нужна Красная армия?
— Для защиты революции.
— Революции, Липочка… Ты это понимаешь? Ты понимаешь это?.. Не России… Нет, Россию они сдают в Бресте немцам на поток и разграбление. Они — немецкие ставленники, они — шпионы немецкие, наймиты императора Вильгельма, они хотят, чтобы я служил им! Нет, Липочка, ты говоришь то, чего сама не понимаешь.
— Федя, если бы что другое было? Если бы Государь был не в заточении? Ты посмотри, быть может, они еще и Государя вернут из Тобольска. Немцы-то все могут. Не допустит император Вильгельм, чтобы его двоюродного брата в тюрьме держали. Кто знает, кто такие большевики?.. Кто такой Ленин? Кто такой Троцкий?.. Ведь люди же они!.. Сколько народа за ними идет, сколько им верит!
— Я знаю! — вскакивая и ударяя кулаком по столу, закричал Федор Михайлович, и голос его сорвался. — Я знаю одно. Они разрушили армию, и они ее не создадут!.. И я пойду им помогать убивать мою Родину? Свет не клином сошелся! Уйду к казакам, к Каледину, к Дутову. Я слышал, на Румынском фронте армия еще держится. Поеду к генералу Щербачову… Слыхать, генерал Корнилов где-то на юге объявился. Не может быть, чтобы вся Россия молчала!
— А ее бросишь, — кивая на Наташу, сказала Липочка.
— Ее?..
— Да, ее!.. А дети? Знаешь ты, где твои сыновья? Может быть, они теперь регистрируются на юге.
— Липочка, ты почему это говоришь так? Потому, что ты хочешь отделаться от нас, от меня, царского генерала, и Наташи, или почему-нибудь другому?
Я говорю так потому, что не вижу другого выхода. Ты знаешь, что и «Почтель» (Союз почтово-телеграфных чиновников.) сначала признавать их не хотел, а вот признал же. Слушай, Федя, твои солдаты с ними, а что ты без солдат? Какой ты генерал!
Мои солдаты!.. Мои солдаты!.. Мои славные туркестанские стрелки давно спят в сырой земле, а те, что пришли им на смену? Разве это солдаты? Они ругали и били меня… И я к ним пойду служить?.. Довольно, Липочка… Под красными знаменами я не пойду служить!
— Пойдешь… Нужда заставит.
— Липочка, говори прямо… Прямо говори! В тягость мы вам? Да?
— Да нет же! Ничуть не в тягость. Но пойми. Катя нахальничает. С нижнего этажа квартирант Сергеев приходил, спрашивал, как писать тебя. Он председателем домового комитета избран… Ну… он славный старик обещал пока никак не писать… А дальше?.. Дальше-то надо же как-нибудь?
— Хорошо… Мы уйдем…
— Да постой, Федька, милый мой! Да что ты! Да разве я для того! Помилуй Бог, какой ты нехороший. Я только так сказала, потому что надо же нам что-нибудь придумать.
— Да я уже придумал… Мы уйдем.
— Да куда же вы пойдете? Без денег…
— Куда глаза глядят…
— Федя, ну не сердись… Ты пойми меня и прости…
— Я не сержусь, Липочка. И прощать мне нечего тебе. Я отлично все понимаю. И, правда, так жить нельзя. Надо что-нибудь делать.
Федор Михайлович ходил по комнате, не притрагиваясь к чаю. Румянец заливал его худые, бледные щеки.
— Ну, вот что, — наконец, сказал он. — Наташу пока позволь оставить у тебя, а я пойду на разведку.
— Куда же ты пойдешь?
— Я пойду… К Тому.
— А, правда… К Тому… Я думаю, там ты кое-что узнаешь. Только, Федя, не сердись на меня и, ради Бога, не думай, что Дика тут при чем-нибудь. Это все я. Это все моя трусость… За тебя… И за всех…
— Да я не сержусь… Сам понимаю… Зачумленный. Белая ворона в красной стае.
VIII
Федор Михайлович вышел под вечер, когда смеркалось. Казалось, в темноте безопаснее. В эти часы затихала бурная, вышедшая из берегов Москва, меньше носилось грузовиков с вооруженными людьми и легче было пройти неузнанным. Идти нужно было далеко. Том жил на окраине города за Тверской заставой, где-то по Петровскому шоссе. Липочка написала адрес, и Федор Михайлович изучил по плану, как идти.
На улице был бодрящий мороз, и снег поскрипывал под мерными шагами Федора Михайловича. Он шел, раздумчиво глядя в землю, стараясь понять, и ничего не понимал. Когда вышел на Арбат, ему показалось, что кто-то следит за ним, даже в ногу с ним идет. Шаг ровный, уверенный, тяжелый, Федор Михайлович остановился, и тот, кто шел сзади, остановился. Было слышно его дыхание. Глупый страх закрался в душу Федора Михайловича. Стало нехорошо во рту, обсохли губы. Но Федор Михайлович себя успокоил. "Собственно, чего это я, — подумал он. — Чего боюсь, он один, у меня револьвер, справлюсь… Да и не так я одет, чтобы мог прельстить грабителя".
Он ускорил шаги.
Ускорил шаги и тот, кто шел за ним. Федор Михайлович остановился у фонаря. Стал ждать. Из сумрака ночи выдвинулась к нему солдатская фигура. Смятая фуражка на затылке, из-под козырька клок волос спускается челкой на лоб, хмурое лицо с желтыми свиными глазами в белых ресницах. Сухие нечистые губы со стрижеными усами полуоткрыты, изо рта торчат желтые неровные зубы. Шинель небрежно наброшена на плечи, ремень спускается на живот. Так знакомая в эти дни фигура «товарища-солдата». "Чумазый" стал перед ним, постоял мгновение и пошел дальше. Дошел до фонаря и остановился.
Федор Михайлович оглянулся. Узкий переулок. Старинная ограда. Березы свешивают тонкие прутья ветвей. За оградой, в глубине, церковь. Такие церкви еще попадаются на Арбате. Во времена Иоанна III, быть может, и раньше, была построена она и вот теперь осталась на завоеванном ею месте. Маленькая, убогая, и вместе с тем значительная, среди высоких шестиэтажных громад она вросла в землю, стала ниже, кажется широкой, разлатой, как прижатая, низкая просвирка. В саду между берез несколько очень старых могилок. Федор Михайлович вспомнил и название церкви. Липочка говорила. Название было старое, какое-то смешное, как будто даже и неприличное, но и трогательное. Липочка называла ее "Никола на курьих ножках" или что-то в этом роде.
Темный переулок светился уходящими изгибом фонарями. У церкви было темно. Березы, голые, холодные, стояли в рыхлом снегу, стесненные домами, как нарисованные. Большие окна в мелком переплете за железной решеткой тускло желтели огнями.
Федор Михайлович решил укрыться от преследователя. Он вошел в ворота ограды, по старым плитам прошел к церкви. Тяжелые железные двери, обитые гвоздями, были раскрыты, за ними были вторые, решетчатые, дальше деревянные… Двумя ступеньками вниз спустился Федор Михайлович и очутился в пахучем церковном сумраке. Душно пахло ладаном и воском. И еще примешивался запах ветхости. Древних риз, тлеющих бархатных подвесков на лампадах, пыли, накопленной веками. Очень мало было народа. Народ еще был на улицах, еще ходил, опьяненный властью, углублял революцию. Не до церкви было ему. В эти дни упоения красными флагами смешной, жалкой и ненужной казалась церковь. В ней были лишь старики да старухи.
Шла великопостная служба, и Федор Михайлович вспомнил, что был чистый понедельник. Долго, торопливо и невнятно, то повышая, то понижая голос, читал чтец и много раз повторял: "Господи помилуй".
Федор Михайлович вырос под надзором своей очень верующей матери. В гимназии и в корпусе он читал на клиросе, и каждое слово было ему понятно. Каждое слово будило воспоминания о далеком милом прошлом.
Вышел священник и тихо, с вздохом и сокрушением, произнес: "Господи и Владыко живота моего! Духа праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми!.."
Все рухнули на колени и опустились, сгибая спины в низком земном поклоне. Тишина стояла несколько мгновений в храме. Слышны были вздохи, чуть скрипнули сапоги по каменному полу, и хрустнула у кого-то костяшка. Шаркали ногами, вставая, и опять говорил священник.
Федор Михайлович один не становился на колени, не касался лбом холодного плитного пола. Он стоял в темноте у окна, и опять, как утром, когда он лежал в маленькой комнате, мысли летели ураганом и яростно двое спорили в нем и искали, как же все это случилось.