Понять - простить — страница 56 из 97

рахилью колени, ощутил прикосновение рук священника и услышал слова: "Властию, данною мне от Бога, прощаю, разрешаю…" — почувствовал, что тяжесть отходит с души.

Он шел при лунном блеске по Гатчине, спрашивал у встречной молодежи дорогу на Константиновскую. Было легко на сердце.

IV

Федор Михайлович долго звонил у крыльца напрасно. Звонок был испорчен. Наконец его увидала Верочка. Окно, прикрытое кустами акации, открылось, и Верочка окликнула:

— Федор Михайлович! Вы?

— Я.

— Идите в калитку во двор, я отопру вам на кЯухню.

— Да мне можно к вам? Не помешаю?

— Ну, вот еще! Хоть со скандалом, но устроились. И вас поместим. Мама ждет вас с самоваром.

— Ого! Даже самовар!

— Увидите.

В оренбургском платке на плечах Верочка казалась полнее. Без шляпки были видны ее коротко, как у мальчика, остриженные волосы, вьющиеся спереди. Пока шли по доскам вдоль дома, она рассказала в двух словах всю историю. Старый Булацель умер от голода. Его жена и сын помешались от горя и, тоже умирающие, пошли пешком в Курскую губернию, куда звала их крестьянка, служившая у них несколько лет прислугой. Вероятно, погибли: они были такие слабые. Дом заняла какая-то госпожа Твердоносова. Сын ее служил в инженерах у большевиков, а вчера перешел к белым и получил назначение командовать обозом.

Госпожу Твердоносову с Екатериной Петровной и Декановым и застал на кухне Федор Михайлович.

Кухня представляла картину полного разрушения. На большом кухонном столе в беспорядке были навалены: кофейная мельница, краюха хлеба, разбитая чашка от умывальника, остов швейной машины, привинченная к краю стола мясорубка, розовый шелковый корсет, несколько стаканов и чашек и связка книг. Меблировка кухни была странная. Широкий мягкий диван стоял у стены. На нем лежали подушки и свернутое одеяло, в головах — ночной столик. На нем — большие алюминиевые часы, роговые шпильки и кожаные бигуди. В углу — круглый столик с вязаной скатертью, на нем — лампа с пестрым абажуром, и подле два кресла.

Госпожа Твердоносова восседала на диване. Это была особа лет сорока пяти, с большим загорелым морщинистым лицом. На лоб спускались не очень опрятные пряди своих и чужих волос. Одета она была в кофту, поверх нее была накинута стертая до белизны шведская кожаная куртка на красной подкладке. Она размахивала черными от работы и грязи руками и настойчиво доказывала Екатерине Петровне:

— Извольте, — говорила она, хрипло усмехаясь и указывая на входившего Федора Михайловича, — и еще один лезет. Да что же это, гостиница у меня, что ли?

— Вы же сами, милая моя, сказали, — кротко отвечала Екатерина Петровна, — что вы не по праву вселились в этот дом и что вы совсем не знали господ Булацель.

— Не отрицаю… Не отрицаю, — кричала госпожа Твердоносова. — Но позвольте вам заметить, что собственности теперь больше нет. И почему это будет Булацелей, а не мое? Раз нет собственности, то я так понимаю: кто пришел раньше, тот и взял.

— Что же, вы дома, как грибы в лесу, собирать будете? — сказал, пожимая плечами, Деканов. — Сказка про белого бычка, — обернулся он к Федору Михайловичу.

— Я даже не знаю, из-за чего разговор идет, — сказала Екатерина Петровна. — Эта добрая женщина отвела нам три комнаты — это больше, чем нам нужно, дала постели, постельное белье, помогла поставить самовар, и о чем еще идет разговор, я не возьму в толк.

— О прынцыпах, сударыня… Сказала бы «товарищ», Да не знаю, как теперь, при новом начальстве, какое слово употреблять прикажут. Изволите видеть: я вдова околоточного надзирателя. В революцию марта месяца за правду пострадал, борясь с мятежниками, убит матросами и, по распоряжению Временного правительства, в красном гробу торжественно похоронен в Петрограде, на Марсовом поле. Имею я право на какое-нибудь пособие или нет?!

— С нашей точки зрения, — сказал Деканов, — конечно, имеете.

— Так… Извольте посмотреть, какова судьба несчастной вдовицы. Я обила пороги всех сильных мира сего, припадала к стопам и целовала руки, обливаясь слезами, Родзянки, князя Львова, господина Керенского и товарища Ленина, и, вы понимаете, никто не внял моим мольбам! Ежели в красном гробу и на манер памятника посреди площади, то имею я право, как вдовица геройская, на воспособление со стороны правительства? Я каждый день ходила в наш местный совдеп, и меня все грозили поставить к стенке, а вы сами понимаете, что обозначает сей жест. Претерпев множество лишений и узревши, что господа Булацели умерли и естественным путем покинули свое имущество, я дошла до самого Зиновьева и, стоя на коленях, изложила вдовью свою жалобу. Их превосходительство сказать изволили: "Теперь собственности нет и все принадлежит трудящему народу и пролетариату". Позвольте вас спросить: если я вдова околоточного, пролетариат я или нет? Если нет никакой собственности и дом Булацелей стоит без никого, могу я его себе взять в полную собственность? Вошла… Первое время странно было в чужих вещах рыться, точно я воровка какая, — однако, думаю, это закон такой, и в совдепе моему сыну сказали, что пролетариату все можно. А я так понимаю, что пролетариат — это бедные люди, и их теперь сила. Ну вот, видите, я все и привела в порядок…

— Elle est tout a fait folle, pauvre dame! (Эта бедная женщина совсем сумасшедшая! (фр.)) — сказала, вставая с кресла, Екатерина Петровна. — Идемте, Федор Михайлович, чаю напиться и закусить, что притащить удалось. Я думаю, вы очень голодны. Вы позволите, madame Твердоносова, одолжиться у вас чашками и стаканами?

— Берите, берите… Я об одном говорю, я вам даю, но прошу помнить, что домика я никому не отдам, кроме господ Булацелей или их законных наследников по нотариальному завещанию.

— Не извольте беспокоиться, — сказал Деканов, — никто на вашу собственность не покушается. Нам только переждать здесь, пока бои не кончатся, и мы вернемся к себе в Петроград.

— А вы думаете, они Петроград возьмут? — спросила госпожа Твердоносова. — Ведь поди, если они возьмут, меня погонят отсюда. Вот и Сенечка пошел к ним служить, а кто знает, где лучше? К ним-то уже притерпелись как-то. Взять господина Зиновьева, он хоть и сумрачный на вид, неприятный, а как хорошо меня разрешил: "Собственности, говорит, нету, а все принадлежит трудящему народу и пролетариату". Если бы белые-то не нападали, может быть, и голода не было бы. А то, сказывают, Деникин с казаками весь хлеб забрали и англичанам продают.

За чаем хлопотали Екатерина Петровна и Верочка. Деканов сидел с Федором Михайловичем и курил папиросу за папиросой.

— Вы посмотрите, — сказала Екатерина Петровна, подавая тарелки с голубым обводом и золотыми вензелями под императорской короной. — Это все с запасной половины Гатчинского дворца. Я знаю эти вензеля. Госпожа Твердоносова расширила, очевидно, понятия о собственности куда только можно.

— Да, пролетариату все возможно, — окутываясь дымом, сказал Деканов. — Сижу и думаю: неужели еще три-четыре дня, и мы поедем в Петербург, в свой дом, и начнем собирать те вещи, что я помню с первых дней моего детства? Даже не верится. Я готов многим пожертвовать, но так хочется иметь свой угол и опять работать над тем, над чем работал всю жизнь. Когда при Временном правительстве отобрали в имении тонкорунный скот, у меня было такое чувство, будто кожу с меня, живого, сдирали. Годы работы, раздумья, наблюдений, заботы об акклиматизации, изучение предмета… И росчерком пера все уничтожено… Мне Дима писал из моего имения, что он не мог найти даже следов нашего дома. Обгорелое место. Груда кирпичей и битого стекла. От парка — одни пни… Лучшее имение во всей губернии было. И виновных нет… А вы, Федор Михайлович, имели какие-нибудь известия от ваших сыновей и дочери?

— Нет. Ничего… — глухим голосом сказал Федор Михайлович. — Как ушли — ничего.

— Мне посчастливилось. Одно письмо мне Дима через белого контрразведчика переслал, другой раз в госпиталь, этакое совпадение, познакомился я с молодым красным офицером. А он, оказывается, из пленных белых, чудом уцелел, только ранен был и служил там с моим Димочкой. Много про него рассказывал.

— Нет… Я ничего, — повторил Федор Михайлович.

— Бог даст, скоро увидите их, — сказала Верочка, и опять, как днем, ее темные глаза с ласковым вниманием остановились на Федоре Михайлович и проникли ему в душу. Точно какие-то ключи были у нее от его души, и могла она входить к нему чистым взглядом своим без всякого запрета.

V

На другой день, отстояв обедню и приобщившись Св. тайн, Федор Михайлович пошел отыскивать штаб Северо-Западной армии.

День был солнечный, яркий и тихий. На Петербургской улице подле здания мужской гимназии стоял английский серый танк. Подле него толпились любопытные. В здании гимназии помещался штаб корпуса генерала Родзянко. Федор Михайлович толкнулся туда. По гимназическому двору было движение солдат. Входили и выходили люди в английских шинелях с винтовками и без винтовок, у кого — со штыком кверху, у кого — со штыком книзу. К деревьям были привязаны маленькие крестьянские лошади, небрежно поседланные различными седлами. Они глодали кору с деревьев и понуро жались на истоптанном песке. Отсутствие военного порядка поразило Федора Михайловича. У дверей стоял часовой — не часовой, сторож — не сторож, просто мужчина с ружьем. Он равнодушно смотрел на входивших и выходивших людей. В просторной комнате Федор Михайлович нашел большой стол, на нем планы окрестностей Петербурга двухверстного масштаба, недопитые стаканы чая, тарелки с хлебом и салом, нарезанным ломтями, и бесчисленные окурки папирос. По стенам были койки с взъерошенными одеялами. На двух окнах из четырех были спущены занавеси, и, несмотря на то, что был полный день, горело электричество. Было, похоже, что тут всю ночь разговаривали, обсуждали какие-то планы, курили, ели, пили, спали, вставали, читали донесения и отдавали распоряжения. Да, так бывало всегда во время боев, но никогда, во время самых тяжелых боев, не бывало у Федора Михайловича такого беспорядка и неряшества. И Федор Михайлович понял: в штабе здесь так же, как и в красных штабах, машина работала одним колесом. Была, быть может, голова, был начальник отряда и при нем начальник штаба, но не было опытных адъютантов, ординарцев, вестовых и денщиков, которые организовали бы по-человечески жизнь штаба. В стройный военный штаб вместе с добровольцами и партизанами входила студенческая богема и разрушала дисциплину и порядок. Здесь было «товарищество», сродное тому, что было в Красной армии, а вместе с тем была и та русская распущенность, что медленно и верно разрушала всякую организацию. Федор Михайлович с одного взгляда понял, что вся машина штаба, а с ним, значит, и вся машина армии работала постольку-поскольку. Здесь не приказывали, а просили, здесь было несколько "любимых вождей", но не было начальника. Здесь делали, что хотели, что могли, но не делали "во что бы то ни стало".