о. Вот-вот вьюга задует.
— Им, Антон Павлович, — говорил толстый господин, — до вашего сына дела нет. Они о себе думают. Только о себе. Их картофельная республика жить хочет. Она вашу Северо-Западную армию, — спит и видит, как бы без остатка слопать. В ее командном составе чуть не на треть графы да бароны — местные землевладельцы. Чем круче с ними большевики поступят, тем глаже пройдет земельный закон. Да что их осуждать! Все так бы поступили, как они. Своя рубашка к телу ближе.
— Все, но только не русские, — воскликнул Деканов.
— А как же поступили бы, по-вашему, русские?
— То есть?
— Ну вот, положим, Россия…
— Императорская Россия, — вставил Деканов.
— Ну, хоть Императорская Россия… И на границе ее вот так же столпились бы беженцы, скажем, англичане и французы. Тоже голодные, озябшие… Уж я не знаю, что произошло, землетрясение, наводнение, все равно, — словом, некуда им деваться. Вы думаете, их пустили бы?
— Полноте, полноте, — заговорил Деканов. — Они еще и подойти к границе не успели бы, как губернатор в золотом мундире и белых штанах на тройке примчался бы к границе. Из соседнего села принесли бы хлеб-соль… Антон Павлович надел бы цепь и во фраке и цилиндре приветствовал бы их речью. По городам и селам какая суета бы шла! В домах отворили бы лучшие покои, пекли бы пироги, закупали вино. Общественность организовала бы комитеты, и мы не знали бы, как и куда усадить наших братьев, попавших в несчастье.
— Да, разве не так было? — раздались голоса от той группы, где сидел круглолицый. — Вспомните корабли с русским хлебом, плывшие помогать Америке.
— Вспомните добровольцев Черняева, шедших умирать за сербов…
— Русского императора Александра II в Шейнове, озабоченного спасением болгар.
— Наших моряков в Мессине во время землетрясения.
— Ну, русские, положим, — сдался толстый, — но я не понимаю, почему русские?
— Потому русские, — с убеждением сказал Деканов, — что только русские — истинные христиане. Только в России в чистоте сохранилась основанная на любви православная христианская вера, и только русские умеют полагать души свои за други своя… А остальные… Их съел эгоизм. Под пышными соборами католиков и в Ватикане не любовь к ближнему, но эгоизм, а в реформатских, протестантских и лютеранских храмах давно вместо Христа философия и вместо богоискательства самый скучный атеизм. И прибавьте к этому все пожравший "бизнес".
— И потому, папа, — сказала Верочка, подходя к отцу, — нас и преследуют и гонят все. Христова церковь была всегда гонима… Пойдем, папа, в лес. Маму надо устроить в каком-нибудь шалаше. Я хочу ей растереть ноги. Она как села, так встать не может… А посмотри, что там надвигается, — показала рукой на восток Верочка.
С востока, низкие и темные, неслись тучи. Они краснели в верхах, точно за ними пылало пламя. Ледяной ветер задувал. Он разогнал эстонцев. Полами шинели окручивал он ноги часового. Беженцы пошли в лес. У проволоки, в канаве, осталась женщина с обледенелой, сухой, обнаженной грудью. Она пыталась кормить умирающего ребенка. Ветер развевал космы волос. Она качалась из стороны в сторону и казалась куклой. Большие выпуклые глаза светлели, ничего не выражая. Ни страдания, ни печали. Медленно, капля за каплей, катились из них по обледенелым щекам слезы и, падая, замерзали прозрачными кристаллами.
И, когда она осталась одна, часовой вышел из-за закрытия и грубо, по-мужицки, ругаясь, погнал ее из канавы:
— У, собачья дочь, пошла отсюда! Подыхай в сторонке, холера поганая, и со щенком своим! Прибирай тебя потом.
Жалкими, как у побитой собаки, глазами она смотрела на эстонца. Он ударил ее прикладом в спину, схватил за руки и вытянул из канавы. Кротко смотрели на него печальные глаза. Он толкнул ее к лесу, поддал прикладом под ноги, и она пошла, спотыкаясь о замерзшие, песчаные борозды. Она прошла шагов триста, качнулась в сторону, остановилась, упала ничком и затихла, уткнувшись лицом в ледяную землю и закрывая своим телом ребенка.
Ветер вздувал ее легкие юбки, обнажая ноги, укрученные серыми шерстяными чулками, и играл ее волосами, выбивая их из-под платка. Она не шевелилась.
С востока от Ямбурга понеслись первые острые снежинки. Они катились по замерзшему шоссе, шелестели по траве и сухим листьям брусники. За ними точно белая стена надвинулась. Небо стало белым. Горизонт заслонили вихрями несущиеся снежные полосы, и все стало принимать зимний вид. Природа точно торопилась замести следы человеческого горя, покрыть низкие холмики могил, засыпать снегом женщину с ребенком.
В лесу, сбившись стадом, стояли беженцы. Деканов, Разжившийся где-то топором, мастерил неумелыми, красными, потрескавшимися руками шалаш для Екатерины Петровны. Верочка у соседей на костре кипятила воду.
Два дня шел снег. Два дня биваком стояли в лесу беженцы. Чем-то питались, чем-то согревались, одолжая друг другу… Хоронили умерших. Умер гимназист, сын павловского гласного. Деканов с толстым красным человеком копали ему на опушке в снегу могилу. Закопали мелко, без гроба, положив ставшее маленьким и легким белое тело. Отец тупо смотрел на него. Снег падал на его обнаженную голову, таял и тек на лоб и на пенсне, и Антон Павлович бессмысленно повторял:
— Европа видит… А Бог не видит…
На третий день приехала эстонская комиссия. Беженцев стали пропускать за проволоку и направлять в поездах и пешком по дачным местам. Явились американцы и организовали кормление детей и выдачу пайков взрослым.
Декановы отыскали своего бывшего конторщика. Он служил на суконной фабрике, бывшей Штиглица, теперь эстонской государственной, в канцелярии, и имел квартиру и прислугу. Он радушно уступил две комнаты Декановым и прислал за Екатериной Петровной сани. Когда шли по шоссе, обсаженному деревьями, к заводским постройкам, снег лежал глубокий и рыхлый, было не больше трех градусов мороза, пасмурно и тихо… Вдали, под Ямбургом, гулко гремели пушки. Большевики наступали.
XI
От Троцкого — приказ красным войскам: взять Нарву во что бы то ни стало. Эстонские позиции у Нарвы не были сильны, но они были укреплены и окружены проволокой. Взять их нужна хорошая артиллерия и много снарядов, а ни того, ни другого у красных нет. Эстонская позиция тянется от моря, замерзшего у берегов, к деревне Сала на петербургском шоссе, между Ямбургом и Нарвой, потом загибает широкой дугой к деревне Низы, подходит к реке Нарове и идет по Нарове до Чудского озера, уже замерзшего. Хорошо укреплена она только на участке, захватывающем шоссе и Балтийскую дорогу. Здесь окопы в рост человека, блиндажи, траверсы, пулеметные гнезда, проволока в две полосы, каждая в три ряда прочных кольев, здесь и толстый электрический провод. К флангам укрепления становятся ниже, мельче, делаются прерывчатыми, проволока не везде натянута, кое-где торчат одни колья, — позиция не настоящая, а партизанская, добровольческая. Надеялись на болота, — болота замерзли. Надеялись на реки Плюссу и Нарову, на Чудское озеро — ноябрьские морозы ледяными мостами покрыли их. Обойти нарвскую позицию можно где угодно, это знают эстонские и добровольческие части, занимающие позицию, и потому очень нервны. Эстонцы двумя дивизиями — 1-й и 4-й — занимают левый участок позиции от моря до Петербургского шоссе. На левом их фланге стоит 4-я дивизия, составленная из рабочих, зараженных коммунистическим духом. В ней — постоянные разговоры, что пора кончать войну, соединиться с большевиками и идти с ними в Нарву арестовывать русских офицеров. В Нарве толпа эстонских солдат напала на русского офицера и срезала у него револьвер. С русского офицера сорвали погоны… Там обругали… Там побили…
В центре позиции — лучшая эстонская дивизия генерала Теннисона. Офицеры в ней эстонцы, бывшие офицеры, фельдфебеля и унтер-офицеры российской императорской армии. Она примыкает к русским частям Добровольческой армии. Здесь между эстонцами и русскими отношения добрососедские. От деревни Сала до деревни Низы стоят Талабский, Семеновский, Уральский и другие полки Северо-Западной армии. Талабцы — крестьяне рыбаки, жители Талабских островов на Чудском озере убежденные противобольшевики и отличные солдаты. Семеновцы летом в полном составе перешли от большевиков и желают смыть позорное революционное пятно легшее на их полк в дни мартовского бунта. Все это хорошие солдаты и доблестные офицеры. Трудно им не называть Эстонию "картофельной республикой", примириться с тем, что Иван-город и Нарва больше не русские города. Трудно воевать по приказу эстонского главнокомандующего, генерала Лайдонера, бывшего полковника русского генерального штаба, но стараются. Выбора нет — большевики или эстонцы.
Нелегко и эстонцам. Им жутко видеть опять среди себя балтийских баронов и знать, что целая Ливенская дивизия составлена из немцев. Русское засилье они еще признали бы, но немецкого боятся, как огня. Соблазн велик. Большевики предлагают выгодный хороший мир, и мир был бы заключен, если бы не мешали этому англичане и французы, настаивающие на продолжении борьбы.
У эстонцев нет настроения воевать, нет этого настроения и у большевиков. Они приканчивают Деникина. Они все бросили для занятия Харькова, Киева и Царицына, и на Нарвском фронте у них только мобилизованные рабочие, несколько дивизий Петроградского округа, бронепоезд "Товарищ Ленин", одна тяжелая батарея и почти нет конницы. И от этого большевики привязаны к железной дороге, малоподвижны и не рискуют овладеть Нарвой широким маневром на Корф и Иеве, движением на Ревель…
И, тем не менее — от Троцкого приказ: взять Нарву во что бы то ни стало!..
Федор Михайлович окончил обход окопов своего участка. Полк, где он служит, занимал позицию на стыке с эстонцами у деревни Сала. Только перейти шоссе, загороженное рогатками, и другой разговор, другое довольствие, другая служба.
Федор Михайлович добросовестно проделал все то, что когда-то требовал, чтобы делали взводные командиры его бригады на Германском фронте. Только противогазов и средств противогазовой обороны не проверял. Не было противогазов, не было и средств противогазовой обороны. Да и многого не было. Винтовки были грубо вычищены: не выдавали смазки. Ходы не были отчищены от снега — не хватало лопат. О чем ни спрашивал Федор Михайлович, на все был один ответ: «Нет»… "Не было"… "Не выдавали"… "Не получали"… С грустью убеждался Федор Михайлович, что Белая армия была еще более импровизированная, чем Красная.