Безусловно, уже тогда возникла проблема идентификации свидетельств с событиями. Настоящие трудности истолкования сообщений о древнеиндийских феноменах, не имевших аналогов в парадигмах древнегреческого мышления и претерпевших искажение уже в источниках, усугубляются сложностью понимания современными исследователями образа мыслей самих авторов свидетельств. Можно привести несколько примеров попытки установления фактов, касающихся по крайней мере четырех различных сфер деятельности: философские учения; право и экономика; религиозные культы; социальное устройство.
Геродот пишет об индийских племенах, которые «не убивают ни одного живого существа, не трудятся на нивах, нет у них жилищ, а питаются они травой. Если кого-нибудь поражает недуг, то он уходит в пустыню и там ложится».[201] Бонгард-Левин считает это первым упоминанием о жизни брахманов, ибо термин «этнос», которым Геродот обозначает людей с особыми обычаями, имел не только этническое, но и социальное содержание. Также Мегасфен сообщает о мудрецах-аскетах, которые ходили обнаженными, «упражнялись в выносливости», не ели мяса животных, рассматривали самоубийство как естественное продолжение земного существования. Бонгард-Левин предполагает, что под ними скрывались джайны, хотя вопрос об отождествлении индийских софистов остро дискутируется в научной литературе.
Наличие разных форм земельной собственности осталось непонятным Мегасфену, считавшему, что если земледельцы платят налоги царю, то вся Индия является царской собственностью и никакому частному лицу не разрешается владеть землей. Хотя точка зрения о монопольной собственности государства в Древней Индии неприемлема, верховный правитель постоянно стремился к строгому контролю над земельным фондом. Исследователи по-разному интерпретировали данные селевкидского посла относительно «города, не имеющего царской власти». Одни считали, что под «автономными индийцами» Мегасфен подразумевал лесные племена, которые сохраняли известную самостоятельность; другие склонны были видеть здесь указание на существование внутри империи полунезависимых городов, наподобие селевкидских; иногда автономные полисы отождествлялись с индийской деревенской общиной. Бонгард-Левин утверждает, что имеются в виду сангхи и ганы, пользовавшиеся определенной самостоятельностью.
Мегасфен упоминает о поклонении Гераклу. Большинство исследователей считали, что описание относится к Кришне. Но главная черта божества – сверхъестественная сила и безграничная воинственность, что мало соответствует традиционному образу Кришны. Вероятнее всего, здесь отражен этап формирования вишнуизма, когда одним из центральных его божеств на Северо-западе Индии был Васудэва, наделенный чертами воинственного и бесстрашного кшатрия. К Мегасфену также восходит традиция о том, что индийцы, жившие в горах, поклонялись Дионису. Это сообщение может указывать на распространение шиваитских культов. Экстатические обряды шиваитов могут быть истолкованы как параллели с дионисийским культом: Арриан и Страбон описывают процессии «дионисийцев», а также атрибуты Шивы-Диониса. В целом, селевкидский посол отделяет народные культы от брахманизированной религии.
Существенные разночтения вызвало хорошо известное утверждение Мегасфена: «Достопримечательностью земли индийцев является то, что все индийцы свободны и ни один индиец не является рабом. В этом – сходство лакедемонян и индийцев». Даже современники Мегасфена не соглашались с ним (Страбон). На него обычно ссылаются те, кто считает рабство явлением, нехарактерным для древней Индии, тогда как оно было закономерной формой общественных отношений. Причем Диодор и Страбон утверждали, ссылаясь на свидетельства Мегасфена, что вся Индия – собственность царя. Последнее свидетельство представляет особый интерес в контексте нашего исследования отношений господина и раба, однако не поддается удовлетворительной трактовке в силу указанных разночтений.
Следует учитывать также возможные неточности, связанные с наименованиями. Под «Индией» даже более поздние римские авторы понимали земли, лежащие на побережье Красного моря, Персидского залива и далее на восток, вплоть до Китая. В свою очередь, в Южной Индии «яванами» называли не только греков, но и римлян. Иначе выглядит дело с «западной» стороны: в то время как на древнегреческих картах Южная Индия попросту отсутствует, между нею и Римом существовала развитая морская торговля. А приблизительно со II в. н. э. начинается новый этап в истории античной традиции, отмеченный сосуществованием двух различных тенденций в описании Индии, – языческой и раннехристианской. Из перечисленных нестыковок в описаниях очевидно, представление этих народов друг о друге носило тогда еще характер смутного узнавания.[202]
3. Психология: продолжение и прекращение воления
Групповое влияние и коллективная ответственность. Взаимность воления как момент сопряженного времени. Простое отношение самосознаний в поле чистого сознания времени. Профанация избранности (в неволе или поневоле): «мы» есть, а «Мы» существует исподволь – конфронтация и конформизм в выборе. Жертва не «мной», но «нашим» бытием-вместе. «Не-наша» воля и «ступор» воли. Воздействие на массы и их пропускная способность.
Мир людей в целом составляет более или менее «твердая» воля к взаимопредставлению и взаимодействию.[203] Направленная деятельность по подавлению или продлению воли ближнего сказывается на постоянстве и изменении мира, то есть приемлемости и недолжности его образа, удержание которого зависит от образованности самосознающего «Мы» в смысле последовательного образования «нашей» воли. Практическая философия «мы» обращала внимание на волевой характер воображения в отличие его от мышления, но не связывала это со степенью тварности (или материальности) объектов обеих функций – воображения и мышления.
Если принимать во внимание непрерывность процесса творения, то образ представляет собой определенную стадию воплощения идеи, которая возникает сама собой, проект же требует работы. Соответствующее разделение происходит и на уровне субъекта восприятия сотворенного: философия по существу асоциальна, тогда как социальная философия занята социальной адаптацией мышления о мышлении, и для нее важно заполнить понятийный промежуток между идеей и образом, найдя соответствующее «наше» усилие.
Оставаясь людьми, мы ничего не знаем и не можем знать, кроме мира людей, или человеческого общежития. Отсюда все старания вообразить нечто сверхчеловеческое, неизбежно одинокое. Однако духовная интуиция всегда говорила о том, что лишь образ Бога есть «я», подобие же суть «Мы»-соборность, отрефлектированный образ «нашего» мира, удерживаемый обращенным к Богу «мы» и тем самым возвращающим Ему мир. Воля Божья относительно отдельного человека открывается лишь ему самому, воля Божья относительно человеческих взаимодействий и связей, – а она несводима даже к полностью осознанной отдельными людьми воле Бога относительно их предназначения в мире, – открывается лишь самому (гипотетическому) субъекту в основании этих связей, поскольку оно достигло самосознания в «Мы». Но до тех пор «наша» воля остается чем-то воображаемым. Поэтому образ мира понимается двояко – в отрицательном и положительном смысле – как пустыня и как плерома.
Даже в соотношении мира, как такового, с самим собой работает принцип построения образа – выделение чего-то одного на фоне чего-то другого – и самосознание «Мы» есть прежде всего самосознание образное, постепенно образующееся в сплошном потоке общего сознания времени. Но иерархия «я – мы – Мы» держится на понятийном уровне. При попытке феноменологического обследования предполагаемой или утраченной телесности, – зарождающейся организации «мы» или разлагающегося в среде государственности узаконенного организма «Мы», – мы сталкиваемся с замыканием герменевтического круга, где «Мы» возникает парадоксальным образом не столько в момент произнесения «Ты», сколько в момент волевого произнесения «Я». Эти два момента задают временные параметры для объективного прохождения иерархии. В контексте порождения определенной воли и соответствующей реальности событийность сохраняет, как последние черты раскола, временные параметры.
В материалах психологических исследований влияния людей друг на друга, мы находим разрыв в структуре социального доказательства, где снимается противоречие двух тезисов: «истина – это мы» и «многие могут помочь, но избрать следует лишь одного».[204] Первое утверждение выражает господство «мы» над «я», а второе подчеркивает приоритет «Мы» перед «мы», преимущество обращения на «Ты» перед предъявлением себя на «их» рассмотрение. Значит, «мы» – лишь возможность (например, помощи), «Мы» – действительность, а «наша» воля – деятельность, осуществляющая эту действительность. Проведенные социальные эксперименты показали, что пострадавший с меньшей вероятностью получает помощь, если свидетелем становится не один человек, а несколько. Из внутреннего замкнутого круга «мы», где каждый отсылает призыв к «ним» к другому, необходим волевой выход – создание точечного акта «нашей» воли посреди относительно равномерно распределенного «нашего» сознания. Контакт должен быть не абстрактным, но конкретным, предоставляя образ желаемого взаимодействия, не допускающий трактовок или домыслов.
Моментальность, быстрорастворимость влияния отражает не только возврат к примитивному согласию в век автоматизации, но и несогласие с прилюдным проявлением интимности «Мы», затрудняющее решимость вырваться в качестве «Ты» из всех «они», особенно если никакое «Ты» не прозвучало со стороны другого «Я». Ради состоятельности «Мы» приходится преодолевать страх обнаженности избирательного отношения, поэтому поверхностность влияния людей друг на друга в современном мире вызвана не столько непривычно все большими объемами информации