Понятие политического — страница 26 из 81

[209] и на чем основана вера целого века в этот институт? Требование, чтобы парламент контролировал правительство и влиял на назначение подотчетных ему министров, предполагает эту веру.

Древнейшее, из века в век повторяемое оправдание парламента заключается в соображении внешней «быстроты»:[210] собственно говоря, решать должен был бы народ в своей реальной совокупности, как это было изначально, когда еще все члены общины могли собраться под деревенской липой; но по практическим соображениям сегодня невозможно, чтобы все в одно и то же время сходились в одном месте; так же невозможно опрашивать всех по поводу каждой частности; поэтому разумно облегчить себе задачу избранием коллегии доверенных людей, а это как раз и есть парламент. Так возникает известная последовательность ступеней: парламент — это коллегия народа, правительство — коллегия парламента. Благодаря этому идея парламентаризма представляется чем-то демократическим по своей сути. Но вопреки тому, что она возникает одновременно с демократическими идеями и связана с ними, идея парламентаризма по сути вовсе не демократична, точно так же, как она не исчерпывается практическими соображениями быстроты. Если вместо народа, по практическим и техническим основаниям, принимают решения доверенные люди народа, тогда, значит, от имени все того же народа может также принимать решение один доверенный человек, и такая аргументация, не переставая быть демократической, оправдывала бы антипарламентский цезаризм. Соответственно, она может и не быть специфичной для идеи парламентаризма, а то, что парламент — это коллегия народа, коллегия доверенных, не является чем-то существенным.

По точной характеристике Рудольфа Сменда,[211] ratio[212] парламента заключено в «динамически-диалектическом», то есть в процессе столкновения противоположностей и мнений, из которого как результат проистекает правильная государственная воля. Итак, сущность парламента — это публичное[213] обсуждение аргументов и контраргументов, публичные дебаты и публичная дискуссия, прения (Parlamentieren), причем сначала тут еще не обязательно иметь в виду демократию. Абсолютно типичный ход мыслей обнаруживается у абсолютно типичного представителя парламентаризма — Гизо. Исходя из права (как противоположности власти) он перечисляет как существенные признаки системы, гарантирующей господство права: 1. что «pouvoirs»[214] всегда вынуждены дискутировать и тем самым сообща искать истину; 2. что публичность всей государственной жизни ставит «pouvoirs» под контроль граждан; 3. что свобода печати побуждает граждан самим искать истину и сообщать ее pouvoir.[215] Парламент вследствие этого есть место, где рассеянные среди людей, неравно разделенные частички разума собираются и приводят к публичному господству. Это кажется типично рационалистическим представлением. Однако было бы неполным и неточным определять парламент как институт, возникший из рационалистического духа. Его последнее оправдание и его эпохальная очевидность основываются на том, что этот рационализм не абсолютен и непосредственен, но в специфическом смысле относителен. Против цитированного тезиса Гизо возражал Мооль: где же, [говорил он,] хоть какая-то гарантия того, что именно в парламенте находятся носители фрагментов разума?[216] Ответ заключен в идее свободной конкуренции и предустановленной гармонии, которые, конечно, часто выступают в институте парламента, да и в политике вообще в едва узнаваемом виде.

Необходимо рассматривать либерализм как последовательную, объемлющую, метафизическую систему. Обычно исследуют только тот экономический вывод, что из свободной хозяйственной конкуренции частных индивидов, из свободы договора, свободы торговли, свободы ремесел сами собой получаются социальная гармония интересов и наибольшее возможное изобилие. Но это — только один случай применения всеобщего либерального принципа. Совершенно то же самое — [утверждать], что из свободной борьбы мнений возникает истина как гармония, которая сама собой образуется в результате соревнования. Здесь заключено также духовное ядро этого мышления вообще, его специфическое отношение к истине, которая становится простой функцией вечного соревнования мнений. По отношению к истине это означает отказ от окончательного результата. Немецкой мысли эта вечная дискуссия стала более доступной в романтическом представлении о вечном разговоре, и здесь можно попутно отметить, что уже в этой связи проявляется вся идейно-историческая неясность обычных представлений о немецком политическом романтизме, который характеризуют как консервативный и антилиберальный. Свобода слова, свобода печати, свобода собраний, свобода дискуссий, таким образом, не только полезны и целесообразны, но являются подлинно жизненными вопросами либерализма. В своем перечислении трех признаков парламентаризма Гизо, наряду с дискуссией и публичностью, называл свободу печати в качестве третьего, особенного момента. Легко обнаружить, что свобода печати является только средством дискуссии и публичности, то есть, собственно, не является самостоятельным моментом. Но для обоих других характерных признаков она является характерным средством, и так оправдывается то, что Гизо ее особенно подчеркивает.

Если то центральное значение, которое придается дискуссии в системе либерализма понимается правильно, то два типичных для либерального рационализма политических требования обретают правильное значение, высвобождаются из неясной атмосферы лозунгов и политически-тактических соображений целесообразности и получают научную ясность: постулат публичности политической жизни и так называемое учение о разделении властей, точнее, об уравновешении противоположных сил, из коего само собой как равновесие должна появиться истина. Из-за того, что решающее значение в либеральной мысли получает публичность, особенно господство общественного мнения, либерализм и демократия кажутся здесь тождественными. В учении о разделении властей это явно не так. Напротив, оно было использовано Хасбахом, чтобы сконструировать самую радикальную противоположность либерализма и демократии.[217] Множественность властей, содержательная противоположность законодательной и исполнительной властей, отказ от идеи, что полнота государственной власти может сконцентрироваться в одной точке, все это на деле противоположно демократическому представлению о тождестве. Таким образом, два эти постулата не являются безусловно одинаковыми. Из большого множества разного рода идей, которые связаны с обоими требованиями, здесь необходимо выделить лишь то, что необходимо для распознания духовного центра современного парламентаризма.

Вера в общественное мнение уходит своими корнями в представление, которое в большинстве случаев неверно трактуется в обширной литературе об общественном мнении, в том числе и в большом труде Тенниса:[218] дело скорее не в общественном мнении, но в общественности [публичности] мнения. Это станет ясно, если осознать историческую противоположность, в которой зародилось это требование, а именно, господствовавшую в многочисленных сочинениях XVI—XVII вв. теорию государственных тайн, «Arcana rei publicae», теорию масштабной практики, начало которой было положено литературой о государственном резоне (Staatsräson), ratio Status,[219] сердцевину которой, собственно, и составляет эта теория; зачинателем ее является Макьявелли, а кульминации история соответствующей литературы достигает у Паоло Сарпи. В качестве примера ее систематического и методологического изложения немецкими учеными назовем книгу Арнольда Клапмариуса.[220] В целом — это учение, рассматривающее государство и политику только как технику утверждения и расширения власти. Против «макиавеллизма» была направлена обширная антимакиавеллистская литература, возникшая под влиянием Варфоломеевской ночи (1572) и восставшая против аморальности подобного рода максим. Идеалу власти как политической техники теперь противопоставляются понятия права и справедливости. Так, особенно монархомахи приводят доводы в опровержение княжеского абсолютизма. В духовно-историческом отношении этот спор является поначалу только примером старой борьбы власти и права: моральный и правовой этос борется с макиавеллистской техникой власти. И все же эта характеристика не полна, ибо постепенно развиваются специфичные встречные требования. Это именно указанные два постулата: публичности и равновесия властей. Целью последнего является упразднение и замена абсолютистской концентрации власти системой разделения власти; специфический противник постулата публичности — представление, что любой политике присущи «Arcana», политико-технические тайны, которые на деле так же необходимы абсолютизму, как коммерческие и производственные тайны необходимы для хозяйственной жизни, основанной на частной собственности и конкуренции.

Осуществляемая за закрытыми дверями узким кругом лиц кабинетная политика сама по себе представляется теперь злом, и, вследствие этого, публичность политической жизни сама по себе — чем-то правильным и добрым. Публичность обретает абсолютную ценность, хотя сначала она является только практическим средством против профессионально-бюрократически-техницистской тайной политики абсолютизма. Она является абсолютно контролирующим органом; устранение тайной политики и тайной дипломатии становится панацеей от любой политической болезни и коррупции. Конечно, лишь Просвещение XVIII в. придает ей этот абсолютный характер. Свет публичности — это свет просвещения, освобождение от предрассудков, фанатизма и властных интриг. В каждой системе просвещенного деспотизма общественное мнение играет роль абсолютного корректива. Власть деспотов может быть тем большей, чем больше распространяется просвещение; ибо просвещенное общественное мнение само собой делает любое злоупотребление совершенно невозможным. Все просветители абсолютно убеждены в этом. Систематическое изложение дал Мерсье де ла Ривьер; Кондорсе пытался извлечь отсюда практические выводы, будучи исполнен такой энтузиастической веры в свободу слова и печати, которая может даже тронуть, если вспомнить об этом, имея в виду опыт последних поколений: там, где царит свобода печати, [говорит Кондорсе,] злоупотребление властью немыслимо; всего одна свободная газета была бы способна устранить самого могущественного тирана; искусство книгопечатания является основой свободы, l’art créateur de la liberté.