[32] но с той же бездоказательной самоочевидностью было перенесено на противоположность социологии и юриспруденции. Похоже, это судьба юридической науки — к ней применяют подобные дизъюнкции, взятые из какой-либо иной науки или теории познания. С помощью этого метода Кельзен приходит к отнюдь не неожиданному результату, что государство должно быть для юридического рассмотрения чем-то чисто юридическим, чем-то нормативно значимым, то есть не какой-то реальностью или идеей рядом с правопорядком и вне его, но нечем иным, как именно самим этим правопорядком, единством (очевидно, что здесь заключена проблема). Итак, государство — это не только не зачинатель, но и не источник правопорядка; все подобные представления являются, согласно Кельзену, персонификациями и гипостазированиями, удвоениями единого и тождественного правопорядка на различные субъекты. Государство, то есть правопорядок, есть система вменений последней точке вменения и последней основной норме. Действующий в государстве порядок господства и порядок подчинения покоится на том, что, начиная с единой центральной точки вплоть до низшей ступени, исходят полномочия и компетенции. Высшая компетенция принадлежит не какой-то личности или психологически-социологическому комплексу власти, а только самому суверенному порядку в единстве нормативной системы. Для юридического рассмотрения не существует ни реальных, ни фиктивных личностей, но [существуют] только точки вменения. Государство является конечной точкой вменения, той точкой, где «могут прекратиться» вменения, составляющие суть юридического рассмотрения. Эта «точка» является в то же время «не выводимым ни из чего порядком». Таким способом можно мыслить непрерывную систему порядков, начиная с изначального, последнего, высшего и до нижнего, то есть делегированной нормы. Решающий, снова и снова повторяемый и заново выдвигаемый против любого научного противника аргумент остается всегда тем же самым: основанием для действия нормы может являться опять-таки только норма; поэтому для юридического рассмотрения государство тождественно своей конституции, то есть единой основной норме.
Ключевое слово в этой дедукции — «единство». «Единство точки зрения познания властно требует монистического воззрения». Дуализм методов социологии и юриспруденции прекращается в монистической метафизике. Но единство правопорядка, то есть государства, остается в рамках юридического «очищенным» от всего социологического. Того же ли рода это юридическое единство, что и мирообъемлющее единство всей системы? Как получается, что куча позитивных определений может быть сведена к единству с одной и той же точкой вменения, если имеется в виду не единство системы естественного права или общего теоретического правоведения, но единство позитивно действующего порядка? Такие слова, как «порядок», «система», «единство» являются все же лишь описаниями того же самого постулата, относительно которого следовало бы показать, как это может быть выполнено со всей чистотой, как это выходит, что на основе «конституции» (которая означает или дальнейшее тавтологическое описание «единства» или грубый социологически-политический факт) возникает система. Систематическое единство есть, по Кельзену, «свободное деяние юридического познания». Закроем глаза на интересную математическую мифологию, согласно которой точка должна быть порядком и системой и быть тождественна норме, и спросим, на чем покоится абстрактная необходимость и объективность различных вменений разным точкам вменения, если она не основана на позитивном определении, то есть на приказе. Как если бы это было самое очевидное в мире дело, снова и снова говорят о непрерывном единстве и порядке; словно бы существовала предустановленная гармония между результатом свободного юридического познания и комплексом, только в политической реальности связанным в единство, говорят об иерархии более высоких и более низких порядков, которая должна обнаруживаться во всех позитивных предписаниях, становящихся предметом юриспруденции. Нормативная наука, до которой Кельзен хочет возвысить юриспруденцию во всей ее чистоте, не может быть нормативной в том смысле, что оценивание, совершаемое юристом, есть его собственное свободное деяние; он может совершать отнесение только к данным ему (позитивно данным) ценностям. Так, видимо, возможна объективность, но невозможно достигнуть необходимой связи с позитивностью. Ценности, к которым совершает отнесение юрист, конечно, даны ему, но он относится к ним с релятивистским превосходством. Ибо он способен сконструировать единство из всего, чем он интересуется как юрист, коль скоро он остается только «чистым» юристом. Однако единство и чистота легко достижимы, если энергично игнорировать настоящие трудности и по формальным причинам как нечистое исключать все, что противоречит систематике. Легко критиковать тому, кто ни в чем не принимает участия и остается решительным методологом, не показав хотя бы на одном конкретном примере, чем отличается его юриспруденция от того, что считалось юриспруденцией до сих пор. Методологические заклинания и оттачивание понятий, остроумная критика имеют ценность только как приготовление. И если от доказательства того, что юриспруденция представляет собой нечто формальное, не перейти к делу, то останешься в передней юриспруденции, несмотря на все затраченные усилия.
Кельзен разрешает проблему понятия суверенитета тем, что отрицает его. Его дедукции венчает вывод: «От понятия суверенитета необходимо радикальным образом отказаться».[33] На деле это старое либеральное отрицание государства в противоположность праву и игнорирование осуществления права как самостоятельной проблемы. Фундаментальным образом эта точка зрения изложена у X. Краббе, чье учение о суверенитете права[34] основано на тезисе, что суверенно не государство, но право. Кельзен, кажется, усматривает здесь в Краббе лишь предшественника своего учения о тождестве государства и правопорядка. В действительности у теории Краббе и результатов, полученных Кельзеном, — общий мировоззренческий корень, но именно в том, что своеобразно для Кельзена, то есть в методологии, нет никакой связи между [идеями] голландского правоведа и теоретико-познавательными и методологическими дистинкциями немецкого неокантианца. «Учение о суверенитете права представляет собой, — утверждает Краббе, — в зависимости от того, как на него посмотреть, или описание реально наличного состояния, или постулат, к осуществлению которого должно стремиться» (S. 39). Современная идея государства, согласно Краббе, помещает на место некоторой личной мощи (Gewalt) (короля, начальства) духовную власть (Macht). «Сегодня мы живем уже не под властью лиц, будь то лица естественные или сконструированные (юридические), но под властью нормы, духовных сил (Kräften). В этом проявляется современная идея государства». «Эти силы именно господствуют в самом строгом смысле слова. Ибо этим силам, именно потому, что они исходят из духовной природы человека, можно повиноваться добровольно». Основа, источник правопорядка «находится только в правовом чувстве и правосознании соотечественников». «Об этой основе нечего далее дискутировать: она — то единственное, что имеет ценность действительности». Хотя Краббе говорит, что не занимается социологическими изысканиями о формах господства (S. 75), он все же по существу социологически рассуждает об организационном формировании современного государства, в котором профессиональное чиновничество отождествляется с государством как самостоятельная властная сила и отношения чиновников представляются как нечто специфически публично-правовое, отличное от обычных служебных отношений. Противоположность публичного и частного права, если она основана на реальном различии субъектов, радикально отвергается (S. 138). Дальнейшее развитие децентрализации и самоуправления во всех областях должно способствовать все более отчетливому проявлению современной идеи государства. Власть должна принадлежать не государству, но праву. «Мы можем и далее допускать, что, как и встарь, признаком государства вновь и вновь будут называть власть и что понятие этого государства будет определяться как явление власти, — но с тем единственным условием, что в отношении этой власти признается, что она обнаруживает себя в праве и не может осуществляться никак иначе, чем вводя в действие правовую норму. Вместе с тем, однако, нужно придерживаться того, что только в создании права дает о себе знать государство, будь то посредством законодательства, будь то путем передачи права (umgeschriebenen Rechts). То есть не путем применения законов или представительства (Wahrnehmung) каких-либо публичных интересов» (S. 255). Задача государства — только «образовывать» право, то есть определять правовую ценность интересов (8. 261).
«Не через подчинение себе каких-либо интересов, но единственно в силу собственного изначального источника права, откуда черпают свою правовую ценность все эти интересы и все прочие интересы» (8. 260). Государство ограничивается исключительно производством права. Это, однако, не означает, что оно производит право в смысле содержания. Оно не совершает ничего иного, кроме констатации правовой ценности интересов, какова она, с точки зрения правосознания соотечественников. Здесь имеется двойное ограничение: во-первых, ограничение правом, в противоположность интересу, благоденствию, то есть тому, что в кантовском учении о праве именуется материей; во-вторых, декларативным, отнюдь не конститутивным актом констатации. То, что именно в этой констатации заключается проблема права как субстанциальной формы, будет ясно из дальнейшего. В случае Краббе нужно принять во внимание, что противоположность права и интереса для него не есть противоположность формы и материи. Когда он говорит, что все публичные интересы подчинены праву, то это означает, что в современном государстве правовой интерес — высший интерес, правовая ценность — высшая ценность.