Понятие политического — страница 49 из 81

ОБ ОТНОШЕНИИ МЕЖДУ ПОНЯТИЯМИ «ВОЙНА» И «ВРАГ»

В наши дни понятие врага первично относительно понятия войны. Это, конечно, имеет силу не для войн-турниров, кабинетных войн, войн-дуэлей и тому подобных «агональных» видов войны. Агональные битвы скорее наводят на мысль об акции, чем о состоянии. Если же теперь и пользуются старым и, казалось бы, неизбежным различением «войны как акции» и «войны как состояния (status)», то при понимании войны как акции в битвах и военных операциях, то есть в акциях как таковых, во «враждебных действиях», hostilities[539] враг как противник (противостоящий) присутствует столь непосредственно и зримо, что даже и предполагать его тут незачем. Иначе обстоят дела, когда речь идет о войне как состоянии (status). Здесь враг наличествует, даже если непосредственные, острые военные и враждебные действия прекратились. Bellum manet, pugna cessat.[540] Здесь вражда есть явная предпосылка состояния войны. В совокупном представлении о войне может перевесить либо то, либо другое, либо «война как акция», либо «война как состояние». Но ни одна война не может без остатка разойтись в одних только непосредственных акциях, точно так же, как она не может быть длительное время только «состоянием», без акций.

Так называемая тотальная война, если только она действительно тотальна, должна быть тотальной и как акция, и как состояние. Смысл ее, конечно, — во вражде, которая предполагается, предшествует по своему понятию войне. Потому и понять ее, и дать ей дефиницию можно, только исходя из вражды. В этом тотальном смысле война есть всё (все действия и состояния), что порождается враждой. Не было бы никакого смысла в том, что бы вражда только возникала из войны или даже оказалась всего лишь ее побочным проявлением. Часто повторяют, что летом 1914 г. европейские народы «доковыляли до войны». В действительности же они постепенно соскользнули в тотальность войны, причем таким образом, что континентальная войсковая война комбатантов и английская, вневойсковая морская, блокадная и хозяйственная война взаимно (путем репрессий) все дальше увлекали одна другую и постепенно усилились до тотальности. Итак, здесь тотальность войны возникла не из предшествующей тотальной вражды, а напротив, тотальность вражды выросла из войны, постепенно становящейся тотальной. Окончанием такой войны необходимым образом стал не «договор» и не «мир», и уж тем более — не «мирный договор» в международно-правовом смысле, но обвинительный приговор победителей побежденному. Этот последний в дальнейшем клеймится как враг тем более, чем более он побежден.

В послевоенной политике Женевы агрессор определяется как враг. Агрессор и агрессия описываются по фактическому составу: кто объявляет войну, кто переходит границу, кто не придерживается определенных процедур и сроков и т. д., тот — агрессор и нарушитель мира. Международно-правовое образование понятий явно становится здесь уголовно-правовым. Агрессор становится в международном праве тем, кем в современном уголовном праве является делинквент, «виновник» («Täter»), который, собственно, должен был бы именоваться иначе, ибо он — не «тот, кто совершил деяние» («Täter»), но «тот, кто совершил злодеяние» («Untäter»), потому что приписываемое ему деяние на самом деле есть злодеяние.[541] Эту криминализацию, рассмотрение [понятий] агрессора и агрессии в связи с [понятием о] составе преступления юристы женевской послевоенной политики считали прогрессом в юриспруденции права народов. Однако более глубокий смысл всех этих усилий дать определение «агрессору» и уточнить состав преступного деяния, называемого «агрессией», состоит в том, чтобы сконструировать врага и тем самым придать смысл войне, которая без этого не имела бы смысла. Чем более автоматической и механической становится война, тем более автоматическими и механическими становятся такие дефиниции. В эпоху настоящих войн между комбатантами объявление войны не было ни позором, ни политической глупостью, но могло быть и делом чести, если были основания чувствовать себя оскорбленным или находящимся под угрозой. (Примером этого может служить объявление войны Франции и Италии императором Францем-Иосифом в 1859 г.). Теперь, в эпоху женевского послевоенного права, это должно быть отнесено к составу уголовно наказуемого деяния, поскольку враг должен быть превращен в преступника.

Слова «друг» и «враг» в разных языках и разных языковых группах имеют разную языковую и логическую структуру. В соответствии с немецким чувством языка (и подобно многим другим языкам) «друг» изначально есть только соплеменник. То есть друг изначально — это лишь кровный друг, родня по крови, или тот, кто «сделан родичем» через супружество, общую присягу, усыновление или тому подобные учреждения. Предположительно, только через пиетизм и сходные с ним движения, в искании «друга Божия» открывших «душевного друга»,[542] началась и сегодня еще распространенная приватизация и психологизация понятия «друг». Благодаря этому дружба стала делом приватной симпатии, приобретшей, наконец, в атмосфере Мопассана, даже эротический оттенок.

Немецкое слово «враг» не поддается этимологически столь же ясному определению. Корни его, говорится в словаре Гриммов, «еще не обнаружены». Согласно словарям Пауля, Хейне и Вейганда оно (будучи связано с fijan — ненавидеть) должно было означать «ненавидящего». Я не хочу пускаться в дискуссии с языковедами и предпочитаю просто констатировать, что по своему изначальному языковому смыслу враг означает того, с кем ведется усобица (Fehde). Усобица и вражда с самого начала тесно связаны между собой. Усобица, говорит Карл фон Амира,[543] «поначалу лишь обозначает состояние того, на кого направлена смертельная вражда». С развитием разных видов и форм усобицы, меняется и враг, то есть противник в междоусобной пре. Яснее всего это показывает средневековое различение рыцарской и нерыцарской усобиц.[544] Рыцарская усобица приводит к образованию устойчивых форм и тем самым также — к агональному пониманию противника в междоусобной пре.

В других языках враг определяется только негативно, как не-друг. Например, после того, как в универсальном мире Рах Romana в пределах Imperium Romanum истощилось или превратилось во внутриполитическое обстоятельство понятие hostis’а, [возникли следующие пары понятий]: amicus-inimicus, amiennemi, amico-nemico. В славянских языках враг тоже не-друг: prijatelj-neprijatelj, и т. д.[545] В английском языке слово «епету» полностью вытеснило германское слово «foe» (первоначально означавшее лишь противника в смертельной схватке, а уже впоследствии любого врага).

Где война и вражда суть отчетливо определимые и просто фиксируемые процессы или явления, там все, что не есть война, может ео ipso называться миром, а все, что не есть враг, — ео ipso называться другом. И наоборот: где мир и дружба суть самоочевидным и нормальным образом данное, там все, что не мир, будет войной, а все, что не дружба — враждой. В первом случае негативно определяется мир, исходя из того, что определенным образом дано, а во втором случае так же определяется война. В первом случае, исходя из тех же самых оснований, друг — это не-враг, а во втором враг — это не-друг. Например, из того, что друг — это просто не-враг, исходило уголовно-правовое понимание «враждебных действий по отношению к дружественным государствам»:[546] соответственно, дружественным является то государство, с которым свое не ведет войны. Тогда окажется, что в 1938 г. чехословацкое государство при президенте Бенеше было дружественным Немецкому Рейху!

Такая постановка вопроса (какое же понятие столь определённо, что позволяет дать негативное определение другого понятия?) необходима уже потому, что до сих пор, выясняя, является ли некоторая акция войной или нет, чуть ли не все исходят из полноты и исчерпывающего характера дизъюнкции «война или мир», то есть само собой предполагается: третьей возможности нет, исходить надо либо из войны, либо из мира, в зависимости от того, чего сейчас нет. Inter расет et bellum nihil est medium.[547][548] A Например, применительно к действиям Японии против Китая в 1931/32 гг. для разграничения военных репрессий (еще не представлявших никакой войны) и собственно войны постоянно использовалась именно эта механика понятий. Но вот это nihil medium и есть вопрос ситуации. В праве народов поставить вопрос правильно надо следующим образом: Совместимы ли с миром насильственные военные меры, в особенности военные репрессии, и если нет, то война ли это в силу именно данного основания? Такова была бы одна постановка вопроса, которая исходит из мира как конкретного порядка. Самый удачный подход такого рода я нахожу у Арриго Кавальери в работе, относящейся к 1915 г.[549] Там он по этому поводу говорит, что насильственные военные меры несовместимы с понятием мира, то они суть война. Интересно в его рассуждениях понимание мира как конкретного и замкнутого порядка и как более сильного, то есть задающего меру понятия. Разъяснения большинства других авторов менее точны в самой постановке вопроса и движутся в мнимо-позитивистских альтернативах совершенно механическим образом.

Итак, исходят ли из того, что война есть, потому что нет мира, или что мир есть, потому что нет войны, в обоих случаях следовало бы прежде задать вопрос, действительно ли нет ничего третьего, никакой промежуточной возможности, никакого nihil medium. Конечно, это было бы чем-то ненормальным, но бывают ведь и ненормальные ситуации. Фактически сегодня существует такая ненормальная промежуточная между войной и миром ситуация, в которой смешано одно с другим. Причин этой ситуации три: во-первых, парижский мирный диктат,