Тенденция Шмитта вполне ясна: «Аффект, не выходящий за рамки субъективного, не способен стать базисом общности, пьянящая общительность — не основа длительной связи, ирония и интрига — это не точки социальной кристаллизации, а потребность быть не одному, но парить в подвижности оживляющей беседы, не позволяет создать никакого социального порядка. Ибо никакое общество не может найти порядка без понятия о том, что нормально и что есть право» (РЯ, 226). Цель атаки обозначена точно. Это либеральное, социологическое, понятие общества, образованное применительно к состоянию модерна. Общительность — чистая социальность,[689] но чистая социальность может быть только наслаждением беседой или иным общением, но ничем иным. Основать же длительное общество на общительности нельзя, как нельзя вообще эстетическим подменить политическое. Тем самым под удар ставятся, однако, уже не либералы!
Эстетическое воспитание, эстетическая гармония родственных душ, искусство, устанавливающее живую связь поэтизированного прошлого с Gemeinschaft настоящего, — весь этот комплекс идей, столь характерных, в частности, для молодежного движения в Германии, дискредитирован самым основательным образом.
Резюмируем критику романтического эстетизма у Шмитта в ее философской части. Получается, примерно, следующее. В действительном есть каузальные связи. Связь причины и следствия необратима. Причиняющее действие имеет необратимые следствия в действительности, и с этим представлением о действительности коррелирует постулат о моральной ответственности действующего. Природа и свобода не противостоят друг другу как два царства, но явление морально ответственного решения в мире каузальных связей соответствует своему понятию именно потому, что действительность, так сказать, возвращает удар. Действующий принужден ответить за последствия решения. Ответственность есть потому, что есть несомненные последствия действий,[690] а попытка приподнять действительность над ней самой, так сказать, приостановить определенность, поставить под сомнение однозначность каузальных связей, рассматривается как пренебрежение действительностью как таковой. Что возможность не всегда просто противостоит действительности, что возможность может быть понята также и как аспект более полно понятой действительности, что пассивизм и активизм не всегда имеют следствия лишь того ближайшего рода, когда нежелание решаться оборачивается политической трагедией, а героическое решение не всегда лучше бездействия, но имеет и следствия более отдаленные и менее однозначные, — все это Шмитт в PR. не намерен принимать в расчет.
VI
С выходом в свет «Политического романтизма» совпадают важные изменения в жизни Шмитта. В делах личных нарастает отчуждение в отношениях с женой, появляются новые увлечения.[691] В делах научных начинается поразительный, даже на фоне известной продуктивности Шмитта, взлет. В делах карьерных у него самое удачное стечение обстоятельств: получение профессорской должности в уважаемом университете, общение с кругом выдающихся коллег в благоприятной для его творчества среде. Способный, подающий большие надежды, но медленно, с трудом пробивающийся наверх молодой юрист, каким был Шмитт в 10-е гг., становится заметным, все более востребованным профессором, труды которого оказывают значительное влияние на духовную жизнь Германии. Пожалуй, никто не сказал о его тогдашнем значении более выразительно, чем Хуго Балль, один из основателей дадаизма.[692] В 1923 г. в письме жене Балль писал: «Я штудировал работы боннского профессора Шмитта месяцами. Он важнее для Германии, чем вся Рейнская область, включая угольные шахты. Мне редко приходилось заниматься какой-либо еще философией с таким же напряжением, а ведь это — философия права. Но для немецкого языка и немецкого юридизма — это великий триумф. Шмитт даже более точен, чем Кант, и строг, словно испанский Великий Инквизитор, если речь идет об идеях. Это хорошо, это мощно разрастется и даст опору, даже если прочитать его смогут лишь немногие».[693] В следующем году Балль опубликовал в католическом журнале «Hochland» большую статью «Политическая теология Карла Шмитта», которая начинается с не менее восторженных оценок. Балль говорит, что Шмитт относится «к немногим немецким ученым, способным справиться с профессиональными рисками современного преподавания в университете». Он добавляет, что Шмитт, возможно, «впервые учредил и воплотил тип нового немецкого ученого».[694] Конечно, тон его статьи — чрезмерно восторженный, да и отношения между Баллем и Шмиттом вскоре ухудшились, а потом и вовсе завершились разрывом, но примечательно, что это вообще могло быть публично высказано в то время одним из самых заметных немецких интеллектуалов. Балль называет Шмитта в письме «боннским профессором», но познакомились они еще в Мюнхене, в 1919 году; в Бонн Шмитт перебрался уже после того, как в течение одного семестра 1921 г. преподавал в университете Грайфсвальда. Провожали его с большой грустью и, как говорит Меринг, чуть ли не в отчаянии: средств удержать его у Высшей торговой школы Мюнхена не было.[695] Впрочем, университет Грайфсвальда, где Шмитт получил свое первое профессорское место, был маленький, новый, бедный, очень провинциальный и очень протестантский. Друзья не то поздравляли его с профессурой, не то сочувствовали и советовали продержаться. Рекомендовал Шмитта известный юрист Рудольф Сменд,[696] и он же, будучи лично еще не знаком с ним, написал рекомендацию для Боннского университета. Обстоятельства сложились так, что в Бонн Шмитт попал только после Грайфсвальда. Только в Бонне он стал подлинно политической фигурой в цехе немецких юристов. То характерное для Шмитта сочетание юридического, философского, теологического и политического, которое, особенно в смысле актуальной политики, становится тем более внятным в его трудах, начиная, видимо, с брошюры «Духовноисторическое состояние современного парламентаризма» (1923), сложилось за несколько лет. За время пребывания в Бонне Шмитт успел завязать важные дружеские связи, которые потом по-разному отзывались в его биографии. Так, дружеские отношения связывали его с Вальдемаром Гурьяном (1901—1954),[697] католическим публицистом, только что защитившим диссертацию у Макса Шелера. Гурьян много занимался социально-политическими идеями французского католицизма, а после прихода нацистов к власти эмигрировал. Именно он назвал впоследствии Шмитта «юристом короны Третьего рейха» и написал статью, выразительно напоминавшую новым хозяевам Германии о слишком сомнительном, с нацистской точки зрения, прошлом Шмитта, что было использовано в интриге против него, чреватой тяжелыми последствиями. Но в начале 20-х гг. до этого было еще далеко. В то же время Шмитт близко познакомился с протестантским богословом Эриком Петерсоном (1890—1960), который через несколько лет, не без сильного влияния Шмитта и Гурьяна, перешел в католичество.[698] Петерсон в 1926 г. был гражданским свидетелем на свадьбе Шмитта и Душки Тодорович. Петерсон был столь сильно привязан к Шмитту, что даже переезд того в другую часть города, из-за чего они стали видеться реже, воспринял с огорчением. Когда Шмитт покинул Бонн, Петерсон рассматривал это как тяжелую потерю и старался найти место работы поближе к другу. Их отношения достигли пика в 1932 г., когда они предприняли совместное путешествие в Рим, а потом их пути разошлись. Небольшая книга Петерсона «Монотеизм как политическая проблема»[699] (1935) сыграла, как мы увидим, большую роль в рецепции одного из важнейших тезисов Шмитта.
В начале 20-х годов Шмитт написал три важных работы, которые вышли одна за другой с небольшим перерывом. В 1921 г. появилась уже не раз упомянутая «Диктатура», на следующий год — «Политическая теология» и, наконец, в 1923 г. — «Римский католицизм и политическая форма». «Диктатура»[700] — преимущественно посвящена истории философии права, но в ней затрагиваются и вопросы юридической теории и практики. Проблему диктатуры Шмитт прочувствовал достаточно рано. В дневниковых записях 1947 г. он фиксирует: «Воспоминание о Фрице Айслере. На Рождество 1913 г. я писал ему из Кёльна; он понял. Время созрело для диктатуры».[701] В 1916 г. в Страсбурге Шмитт сделал доклад, обратившись к необычной для юристов того времени теме: правовым характеристикам осадного положения. В «Диктатуре» он в некоторой мере воспользовался этими результатами, а ко второму изданию 1925 года приложил большое по объему исследование статьи 48 Веймарской конституции, трактующей диктатуру рейхспрезидента. Эпоха была чревата диктатурой в 1913 г. В 1920-х диктатуры стали явлением повсеместным, оставаясь притом феноменом чрезвычайного положения и особого порядка управления. Осадное положение, как и диктатура, — это состояние не антиправовое и не внеправовое, не господство произвола в чрезвычайных обстоятельствах, но и не обычная рутина принятия и исполнения законов и других регуляций. Исследование диктатуры позволяет увидеть тонкие грани перехода политического в правовое, а рутина диктатуры заставляет задуматься о характере правовой рутины нормальных состояний.
Рассмотрим это в самом общем виде. Диктатура связана с чрезвычайным положением, а чрезвычайно то, что отменяет нормальное, поэтому определение диктатуры связано с тем, что считать нормальным. Таким образом, не всякое жесткое авторитарное правление можно называть диктаторским, хотя именно к этому сводится большинство ходячих определений. Диктатура вводится для того, чтобы управлять в ситуации, когда нормальное управление невозможно или нежелательно, она именно противостоит нормальности процедуры. При диктатуре часть законов перестает действовать, но сама она, в принципе, может вводиться и отменяться по закону. Чтобы диктатуру можно было по закону ввести, чтобы диктатор был наделен особыми правами, тот, кто наделяет его правами, должен иметь больше прав, чем диктатор. Тот, кто имеет право отменять действие законов и передоверять управление диктатору, сам сохраняет права, которые никто не может поставить под вопрос. В этом случае весь период диктатуры фундамент правового состояния не меняется. В нормальное время, то есть все время действия нормы, в состав норм включаются нормы чрезвычайного положения, в том числе и те правила, по которым диктатор получает свои права, а также нормы, регулирующие объем его полномочий, сроки и порядок отмены диктатуры. Однако диктатор может оказаться также и узурпатором власти. Он может объявить себя учредителем нового правового состояния, а если в его руках сосредоточены все средства силового воздействия, никто не сможет фактически противостоять ему, и одно только объявление его действий незаконными (если оно вообще состоится) ничего не даст тому, кто вручил диктатору его полномочия. Тем менее можно ожидать мирного возвращения от диктатуры к нормальному состоянию, если собственно вручение полномочий диктатору произошло в результате революции, когда изменение политически-правового состояния и объявление диктатуры составляют одно целое, а поставить под вопрос революционную диктатуру значит поставить под вопрос нормальность нового состояния, подобно тому, как революция отрицает и называет узурпацией власти и диктатурой состояние старое. Контрреволюция, апеллирующая к норме предшествующего периода, и революция, создающая новый порядок и новую норму, непримиримы, и политико-правовая трактовка диктатуры становится сложной задачей.