Немцы знали, что фактически они проиграли войну (и многие в тех кругах, к которым был близок Шмитт, считали, будто виной всему «удар в спину», нанесенный революцией стране накануне победы), однако характер установившегося нового мирового порядка был неясен. Могло ли быть его основой одно только фактическое вооруженное превосходство победителей? Важнейшим институтом регуляции международных отношений была в то время Лига Наций, в которую, однако, не входили ни США, ни Германия, ни Советская Россия. Уже одно это влекло за собой много политико-юридических проблем. Международноправовой вопрос заключался не в том, чтобы одной только силой принудить Россию (а впоследствии СССР) и Германию к следованию решениям Лиги Наций. Задача организации состояла в обеспечении мира, притом — мира, имеющего легитимный, правовой характер. Но кто и как будет определять эту легитимность? Каким образом она окажется легитимностью для всех, в том числе и не входящих в организацию стран? Наконец, как совместить легитимность международного права и права государственного? В этой ситуации абстрактные рассуждения Ханса Кельзена о единстве права, в котором основанием значимости всякой нормы должна была считаться более высокая норма, оборачивались политически очень важными результатами: международное право Кельзен ставил выше государственного.[828] Шмитт же занимал прямо противоположную позицию, но это не значит, что он просто отрицал значимость международного права. Он видел его уязвимость и не верил в то, что построенная в Европе система может удержать мир от новой войны. По отдельным вопросам и общей проблематике международного права Шмиттом написаны десятки работ, знакомство с которыми позволяет лучше понимать его политико-философские сочинения. В более поздний период творчества Шмитта мировая политика заняла основное место в его исследованиях, но некоторые воззрения не изменились.
Уже в работе «Ключевой вопрос Лиги Наций» (1924 г.)[829] Шмитт ставит под вопрос территориальный порядок, сложившийся после мировой войны. Он воспроизводит агрессивную риторику войны, однако превращает ее формулы в юридически-политическую проблему: есть страны, население которых, работящее и быстро растущее, нуждается в приращении земель. Можно ли держаться простого принципа status quo и гарантировать территориальную целостность всех стран? Дело, говорит Шмитт, совсем не в этом. Интерес представляет легитимность этой гарантии. Какие бы разумные речи ни велись о естественном росте какого-либо народа и его потребностях, отсюда еще не вытекает никаких правовых оснований для экспансии, когда «жизненные силы» одного народа наталкиваются на территориальные владения другого. Если речь идет не просто о политических интересах, но о праве, то в чем оно состоит? «Великие державы, разумеется, при каждом удобном случае заявляют о своем уважении к праву. Но они не допустят, чтобы кто-то другой, кроме них, решал, что в каждом конкретном случае есть право, и всегда будут оставлять для себя возможность создавать, наряду с универсальным, особенное право народов, которое, в соответствии с позитивным учением, будет считаться таким же правом народов, как и другое. Чтобы изменить это, учение о праве народов должно найти такой принцип, который бы в случае коллизии естественных и разумных интересов народов и государств предлагал бы им юридический масштаб. Должен быть найден принцип легитимности, который бы не давал вечную санкцию для status quo, что, как показывает весь исторический опыт, бессмысленно, но и не отдавал неизбежные изменения на волю случая — политической констелляции и властным интересам».[830] Шмитт вновь и вновь возвращается к тому, что такого принципа у Лиги Наций нет и что обсуждать основные, принципиальные вопросы она не хочет. «Если урегулирование всех международных противоречий будет организовано так, чтобы подчинить государства юридическому или, по меньшей мере, формализованному процессу, то, если подчинятся ему действительно все, от права народов будут ждать тогда разрешения самых страшных конфликтов — без ясных принципов и без четких правил, но во имя права».[831] Право страдает от стремления реализовать право, говорит здесь Шмитт, и мы уже опознаем в этих словах его позднейшие рассуждения о том, что самые страшные войны ведутся во имя гуманности.
В этой связи еще один важный текст того времени требует нашего внимания при чтении «Понятия политического». Это небольшая заметка: «Макьявелли», — опубликованная в 1927 г. к 400-летию со дня смерти мыслителя. Макьявелли был очень важен для Шмитта, но писал он о нем мало. Тем ценнее для нас это высказывание. Шмитт не переоценивает ни влияния, ни образованности, ни собственно глубины сочинений флорентийца. Он также не настаивает на его «всемирном значении». Я не знаю, — заключает он свою заметку, — как должны воспринимать Макьявелли в других частях света. Но я знаю, что значит он для нас, европейцев. Конечно, его язык отличается классической ясностью и скромностью и несет на себе черты гуманистической образованности, а язык мыслителя — это одно из условий его успеха. Но важнее другое. «Естественность речи является лишь выражением того непреклонного интереса к самой сути дела, с каким этот муж политически рассматривает политические вещи, без морального пафоса, но также и без пафоса имморализма, с честной любовью к родине и нескрываемой радостью по отношению к у/г/и, то есть к силе государственного гражданства и политической энергии, а во всем остальном — без какого бы то ни было иного аффекта, кроме презрения к политической халтуре и половинчатости. Гуманность у него еще не стала сентиментальностью. Для него самоочевидно, что всякий, кто действует в области политического, должен знать, что он делает, и что похвальные свойства частного лица: добродушие и чистосердечие, — у политика могут стать не только смешны, но обратиться в достойные проклятий преступления по отношению к государству, которому приходится платиться за последствия такого чистосердечия».[832] Шмитт добавляет, что в наши дни посредством пропаганды легко возбуждается моральный пафос масс против макьявеллизма. Именно в нем упрекали немцев во время войны. И потому, когда читаешь самого Макьявелли, то словно бы слышишь разумного человека и понимаешь, что политическое — неискоренимая часть человеческой природы и еще не стало орудием анонимных сил.
Шмитт не случайно говорит о политическом в связи с природой человека. В конце 20-х гг. он подошел к тому особому проблемно-тематическому полю, которое известно нам как немецкая «философская антропология». И для философов, прежде всего, в то время, — Макса Шелера и Хельмута Плеснера, — и для Шмитта было очевидно, что человек, если вспомнить старую формулу Аристотеля, политическое существо. При этом политическое трактовалось не просто как область полисной гражданской совместности, но как самоопределение в той борьбе, которую, как мы видим, Шмитт считал неизбежной для государства. Политическое заключено в самой природе человека — это значит, что именно как политическое существо человек принимает экзистенциальное решение. Как политическое существо человек противостоит публичному врагу. Он знает, что может быть убит и что ему придется убивать, причем самоотдача публично-политическому — это не рутинное, манипулируемое поведение человека массы, но именно индивидуальное решение того, кто становится выше частного интереса, пацифизма и анархизма и видит необходимость политического единства и политической власти.[833] Так что взвешенное, ученое, интонационно очень умеренное представление «Понятия политического» в издании 1963 г. мы должны читать с осторожностью. Мы держим в руках не просто политико-юридическое исследование с огромным философским содержанием. Это взрывоопасное сочинение — та самая «бесшумная мина», о которой писал Шмитту в начале тридцатых годов его новый друг Эрнст Юнгер.
X
Знаменитое письмо Юнгера Шмитту, упомянутое в конце предыдущего раздела, — одно из первых в их переписке, длившейся больше полувека. В 1928 г. статья «Понятие политического» вышла из печати отдельным оттиском, в виде брошюры. Юнгер отреагировал на нее в письме от 14.10.1930 с огромным энтузиазмом. «Хочется, — писал он, теперь, — когда Вы освободили нас от этой пустопорожней европейской болтовни, поставить конкретное различение друга и врага в повестку дня». Здесь-то он и назвал сочинение Шмитта «бесшумной миной»: никто не понял, что случилось, а разрушения уже совершились. Хладнокровие, решительность и коварство — вот в каких выражениях формулирует Юнгер свою, как он говорит, suprema laus (высшую похвалу) Шмитту.[834] Юнгер настроен в те годы очень решительно, он готовит к печати сборник «Война и воины» со статьей про тотальную мобилизацию и манифест «Рабочий». К Шмитту Юнгер относится с подчеркнутым пиететом. Влияние Шмитта в эти годы очень велико. Он прославлен как политический публицист, выдающийся теоретик права и эксперт. Он участвует в политической жизни и пытается придать ей то направление, которое считает правильным. Но что это было за направление? Ответ на этот вопрос не может быть простым. То, что можно назвать «линией Шмитта», было не одним и тем же в период написания первой версии «Понятия политического», «Учения о конституции» и других работ 1927—29 гг., и далее, в период кризиса Веймарской республики в начале 30-х гг., накануне прихода нацистов к власти и в первые годы нацизма. Сегодня мы знаем, какой была последующая история Германии. Но в момент совершения исторических событий будущее было открытым. Немецкие националисты, противники парламентской демократии, сторонники сильного государства и даже диктатуры далеко не всегда были нацистами. Многие немецкие консерваторы погибли: одни — как генерал К. фон Шляйхер и знаменитый публицист Э. Юнг, — в первые годы консолидации власти в руках нацистов, другие — как друг Шмитта, крупный финансист Й. Попитц, — через десять лет, при подавлении антигитлеровского заговора. Вопрос о шансах на другую историю, другое развитие Германии, будь то в русле парламентской демократии или диктатуры, остается во многом спекулятивным, и те, кто напрямую связывает лихорадочную активность Шмитта при Гитлере, особенно до 1936 г., когда рухнули его расчеты на большую карьеру, с его же сочинениями, по меньшей мере, самого начала 30-х гг., молчаливо исходят из того спекулятивного предположения, что движение и не могло быть другим.