нство и высшего творца. Это документ нового рационалистического духа, который при любых сомнениях находит успокоение в том, чтобы непоколебимо употреблять свой разум: «J’étais assuré d’user en tout de ma raison».[81] Но что есть то первое, которое вдруг начинает представляться очевидным сконцентрировавшемуся на размышлении духу? Труды, созданные многими мастерами не так совершенны, как те, над которыми трудился один. «Un seul architecte»[82] должен выстроить дом и город; лучшие конституции — произведения одного единственного умного législateur,[83] они суть «inventées par un seul»,[84] и наконец: единственный Бог правит миром. Как написал однажды Декарт Мерсенну: «C’est Dieu qui a établi ces lois en nature ainsi qu’un roi établit les lois en son royaume».[85] XVII и XVIII вв. были во власти этого представления; это одно из оснований того, почему, не считая децизионистского характера его мышления, Гоббс, несмотря на свой номинализм и приверженность естественным наукам, несмотря на низведение индивида до атома, все-таки остается персоналистом и постулирует наличие последней конкретной решающей инстанции, и даже свое государство, Левиафана возвышает до прямо-таки мифологической чудовищной личности. Это у него не антропоморфизм, от которого он был действительно свободен, но методическая и систематическая необходимость его юридического мышления. Впрочем, в образе архитектора и миростроителя есть неясность, относящаяся к понятию причинности. Миростроитель является одновременно творцом и законодателем, то есть легитимирующим авторитетом. На протяжении всей эпохи Просвещения вплоть до Французской революции такой строитель мира и государства — это «législateur».
С этого времени последовательность исключительно естественно-научного мышления проникает и в политические представления и вытесняет существенно юридически-этическое мышление, которое еще господствовало в эпоху Просвещения. Всеобщее действие правовой формулы отождествляется с не знающим исключений действием законов природы. Суверен, который в деистической картине мира, пусть и вне мирового целого, оставался все же механиком огромной машины, радикальным образом вытесняется. Машина работает теперь сама по себе. В метафизике Лейбница и Мальбранша господствует метафизический тезис о том, что волеизъявления Бога суть только всеобщие, но не частные. У Руссо volonté générale[86] становится тождественной воле суверена; вместе с тем, однако, понятие всеобщего обретает в отношении субъекта количественное определение, то есть сувереном становится народ. Тем самым утрачивается децизионистское и персоналистское начало прежнего понятия суверенитета. Воля народа всегда правильна, le people est toujours vertueux.[87] «De quelque manière qu’une nation veuille, il suffit qu’elle veuille; toutes les formes sont bonnes et sa volonté est toujours la loi suprême»[88] (Сиейс). Но та необходимость, исходя из которой народ желает правильного, была иной, чем та правильность, которая отличала приказы суверена как лица. Абсолютная монархия принимала решение в борьбе противоположных интересов и коалиций и тем самым обосновывала государственное единство. Единство, которое представляет собою народ, не имеет этого децизионистского характера; это органическое единство, и вместе с национальным сознанием возникают представления об органическом государственном целом. Вследствие этого как теистическое, так и деистическое понятие Бога становится для политической метафизики непонятным. Правда, еще некоторое время обнаруживаются последействия представления о Боге. В Америке это приводит к рассудочно-прагматической вере в то, что глас народа — глас Божий, и эта вера лежит в основе победы Джефферсона в 1801 г.[89] Еще Токвиль, изображая американскую демократию, говорил о том, что в демократическом мышлении народ парит над всей государственной жизнью, как Бог над миром, как начало и конец всех вещей, от которого все исходит и к которому все возвращается. Сегодня, напротив, такой выдающийся философ государства, как Кельзен, способен рассматривать демократию, как выражение релятивистской, безличной научности. Это действительно отвечает той тенденции, которая победила в политической теологии и метафизике XIX в.
Трансцендентность Бога по отношению к миру так же входит в понятие о Боге XVII—XIII вв., как трансцендентность суверена по отношению к государству входит в философию государства этой эпохи. В XIX в. все больше распространяются и приобретают господствующее положение представления об имманентности. Все те тождества, о которых снова и снова говорят в политической и государственно-правовой доктрине XIX в., покоятся на таких представлениях об имманентности: демократический тезис о тождестве правящих и управляемых, органическое учение о государстве и утверждаемое в нем тождество государства и суверенитета, государственно-правовое учение Краббе и [утверждаемое в нем] тождество суверенитета и правопорядка, наконец, учение Кельзена о тождестве государства и правопорядка. После того, как писатели эпохи Реставрации сначала разработали политическую теологию, идеологическая борьба всех радикальных противников всякого существующего порядка все более сознательно обращалась против веры в Бога вообще как самого крайнего фундаментального выражения веры в господство и в единство. Прудон начал борьбу с Богом под явным влиянием Огюста Конта. Бакунин продолжил его дело со скифской мощью. Борьба против традиционной религиозности, разумеется, имеет весьма различные политические и социологические мотивы: консервативная позиция церковного христианства, союз трона и алтаря, то обстоятельство, что так много выдающихся писателей были «деклассированы», что в XIX в. возникли искусство и литература, гениальные представители которых, по крайней мере, в решающие эпохи их жизни, были исторгнуты буржуазным порядком, — все это еще далеко от детального социологического осмысления и оценки. Основная линия развития, без сомнения, состоит в том, что в массе своей образованные люди утрачивают все представления о трансцендентности, и очевидным для них становится или более или менее явный пантеизм имманентности или же позитивистское равнодушие к любой метафизике. До тех пор, покуда философия имманентности, обретшая в философии Гегеля свою наиболее величественную системную архитектуру, сохраняет понятие о Боге, она включает Бога в мир и выводит право и государство из имманентности объективного. Среди крайних радикалов господствующим стал последовательный атеизм. Больше других эту взаимосвязь осознавали немецкие левогегельянцы. Что на место Бога должно прийти человечество, они утверждали не менее решительно, чем Прудон. На тот счет, что этот идеал начинающего осознавать самое себя человечества должен был найти свое завершение в анархической свободе, никогда не заблуждались Маркс и Энгельс. Огромное значение именно из-за своей юношеской интуиции имеет в этом отношении высказывание молодого Энгельса, относящееся к 1842—1844 гг.: «Сущность государства, как и религии, — страх человечества перед самим собой».[90]
С такого рода идейно-исторической точки зрения, развитие теории государства обнаруживает в XIX в. два характерных момента: устранение всех теистических и трансцендентных представлений и образование нового понятия легитимности. Традиционное понятие легитимности явно утрачивает всякую очевидность. Ни частноправовая патримониальная концепция эпохи Реставрации, ни эмоциональная благоговейная привязанность как основание [легитимности] не могут устоять перед этим процессом. С 1848 г. учение о государственном праве становится позитивным и обычно прячет за этим словом свои затруднения, или же в самых различных описаниях основывает всякую власть на pouvoir constituant[91] народа; то есть: на место монархической приходит демократическая идея легитимности. Вот почему столь неизмеримо велико значение того, что один из крупнейших представителей децизионистского мышления и католический философ государства, который с великолепным радикализмом проникал в метафизическую сердцевину всякой политики, Доносо Кортес, ввиду революции 1848 г. пришел к выводу, что эпоха роялизма окончилась. Больше не существует роялизма, ибо нет больше королей. Поэтому нет и легитимности в традиционном смысле. Соответственно, для него остается лишь один результат: диктатура. Это тот результат, к которому пришел и Гоббс, исходя из той же, пусть и смешанной с математическим релятивизмом последовательности децизионистского мышления. Autoritas, non veritas facit legem.
Еще нет подробного изложения этого децизионизма, как и детальной оценки значения Доносо Кортеса. Здесь можно указать лишь на то, что теологическая манера испанца остается целиком в русле средневекового мышления, структура которого является юридической. Все его восприятия, все его аргументы являются юридическими вплоть до мельчайших элементов, так что он противостоит математическому естествознанию XIX в. с тем же непониманием, с каким это естествознание противостоит децизионизму и специфической логике этого юридического мышления, достигающего своей кульминации в личном решении.
Глава IVО ФИЛОСОФИИ ГОСУДАРСТВА КОНТРРЕВОЛЮЦИИ (ДЕ МЕСТР, БОНАЛЬД, ДОНОСО КОРТЕС)
Немецким романтикам свойственно оригинальное представление о вечном разговоре; Новалис и Адам Мюллер усматривают в нем подлинную реализацию своего духа. Католические философы государства, которых в Германии именуют романтиками, поскольку они были консервативны или реакционны и идеализировали средневековые порядки, де Местр, Бональд и Доносо Кортес, посчитали бы, пожалуй, вечный разговор скорее зловеще-комичным продуктом фантазии.