ать знать ему о своём присутствии и проводить его глазами. Конечно, крестьянским парням это не по вкусу, и они выжидали подходящего случая, чтобы так или иначе с ним расквитаться. Но, не тяготея к геройским подвигам и зная мужицкую грубость, Шаца старался не дать им серьёзного повода для рукоприкладства. Многие девицы были воспеты вместе с Шацей в частушках, а потом избиты дома или наоборот, — то есть сначала избиты, а потом уже воспеты в песне, что, впрочем, одно и то же.
Но к делу. Итак, у хирурга Шацы была тётка, огород которой граничил с огородом попа Спиры, упирался в него. Читатели, которым приходится бриться, знают, что парикмахерские даже в городе, не говоря уж о селе, работают не каждый день, а преимущественно по субботам и воскресеньям. Все прочие дни недели подмастерье Шаца занимался другими делами: играл на тамбуре, переписывал песенник, ходил, накопав червей, удить рыбу (осенью же ловил щеглов) или, наконец, отправлялся к тётке Макре. Именно тут в один прекрасный день ему посчастливилось услышать и увидеть сквозь забор Юлу, которая, раскрасневшись, полола в огороде и пела. Так сегодня, так завтра — в конце концов он до того привык, что ему и день не в день, если хоть ненадолго не заглянет к тётке Макре или не застанет в огороде Юлу, не увидит её и не услышит. Редко случалось, чтобы он не пришёл; принесёт подсолнечного масла и с полдюжины бритв, сядет в огороде, точит бритвы и мурлычет себе под нос, иногда прихватит тамбур и, когда Юла запоёт, аккомпанирует ей на тамбуре. Поначалу Юла стеснялась, даже чуточку сердилась: ей казалось, что Шаца держит себя слишком вольно. «С какой это стати?!» — возмущалась Юла про себя. Но, придя на другой день и не услышав аккомпанемента, она тотчас убеждалась, что вчера просто была не в духе, ибо почему бы в конце концов не петь парню у себя в огороде под свой тамбур! Сегодня она ничуть бы не рассердилась. Конечно, ей всё это ни к чему, но сердиться бы она не стала. Так раздумывала Юла, работая мотыжкой, которую сделал ей по заказу отца кузнец Орестий, — работала и размышляла. Вдруг ей показалось, будто хлопнула калитка. Прислушалась — ни звука. Она положила мотыгу, подошла к забору и заглянула в щёлку. Никого нет, значит показалось. А как бы хотелось послушать тамбур, такое уж сегодня настроение! Ещё раз заглянула в соседний огород: тишина, ни души. Чуть-чуть дует ветерок, должно быть он и хлопнул калиткой. Покачиваются виноградные листья, деревья, цветы…
— Боже мой, точно живые! — шепчет Юла и с ласковой улыбкой смотрит, как раскланиваются аистник с розой, — всё ближе, ближе и, наконец, падают друг другу в объятия и целуются. Потом вырвутся из объятий и стоят, притихнув, на своих местах, словно прислушиваясь, не подсматривает ли кто за ними, и опять потихоньку склоняются друг к другу в объятия и целуются. «О-о!» — удивляется Юла.
Ещё через день Юла пришла в огород после обеда, принялась полоть и, по обыкновению, запела. Песня полилась благодаря какому-то особому настроению, которое порождается молодостью и здоровьем, а вовсе не любовью, потому что Юла не была ещё влюблена (хоть это и десятая глава повести). Она ещё ни о ком не думала, ни о ком не мечтала ни днём, ни ночью; любила только своих цыплят да гусят, свою Милку, которую подарил ей отец ещё тёлкой, — и Юла опускала крейцеры и сексеры, вырученные от продажи молока, в свою глиняную копилку. И всё же ей было очень приятно, когда из огорода бабушки Макры послышался тамбур! До того хорошо, до того весело было полоть огород, что вместе с травой она выполола весь укроп, так что на следующий день пришлось для огуречного рассола занимать укроп у соседей и несправедливо обвинить раклинскую детвору, опустошавшую все соседские огороды. А день спустя Юла уже настолько осмелела, что затянула только что сыгранную на тамбуре песню. Ах, как обрадовался Шаца, услыхав, что в соседнем огороде откликаются на его песню. И только она закончила, заиграл и запел Шаца:
Чья там, чья ограда?
Чьи там, чьи воротца?
Чья в окне отрада,
Чья любовь смеётся?
Прошло совсем немного времени — меньше, чем нужно, чтобы толком прочитать «Отче наш», как из огорода попа Спиры послышалась сначала (очевидно, только для приличия) старинная песня «Ах вы, тёмные лужки, бережки, расскажите мне, бедняжечке», а следом за ней, словно перепев на клиросах, послышался второй куплет той самой песни, которую раньше затянул Шаца:
Мамина ограда!
Мамины воротца!
А моя отрада
Там, в окне, смеётся!
Это был как бы ответ на заданный им вопрос, по крайней мере так понял Шаца, изучивший, как уже говорилось, все лабиринты женского лукавства.
Предоставляем теперь читателям, полагаясь на их фантазию, вообразить себе (если им приходилось хоть раз в жизни заводить роман подобным образом — через заборы и плетни), что испытывали Шаца с Юлой в ту минуту, потому что описать такое невозможно, это необходимо пережить и прочувствовать, чтобы, потом вспоминать всю жизнь. Радостно было обоим, и ему и ей. «Ясно, — думал каждый из них, — это обо мне». Шаца радовался потому, что точно знал: это поёт не госпожа Сида; а Юла тоже радовалась, потому что была уверена: на тамбуре играет не старая тетка Макра.
Так они переговаривались ещё несколько дней при помощи тамбура, а после уже перешли на прозу, то есть начали понемногу и разговаривать.
— Скажите, фрайлица, вы каждый день так прилежно работаете? — осмелев, спрашивает однажды Шаца.
Юла молча продолжает работать. Короткая пауза.
— Фрайла Юлиана, — не унимается Шаца, — вы, говорю, всегда такая прилежная… хе-хе, как сегодня?
— А вам какое дело? — бросает Юла, продолжая окапывать.
— А вам кто-нибудь помогает?
— Это вас нисколько не касается! — отвечает Юла, разбивая ком земли.
— Хе, а может, и касается! — говорит Шаца.
— А почему же это вас касается?
— Да вы же устанете, фрайла Юла! Вот даже вспотели… а потом простудитесь и…
— Ну и пускай простужусь!
— Но ведь можно и разболеться!
— Э, не очень меня это беспокоит — и разболеюсь!
— Но ведь этак можно и умереть!
— И пускай умру… есть, слава богу, кому обо мне погоревать. Или, может, вы будете меня оплакивать? — говорит Юла и перестаёт мотыжить.
— И ещё как! Я-то как раз и буду больше всех печалиться!.. С головы до пят в траур оденусь, фрайла Юла, право же! Не знаете вы ещё, фрайла Юла, какой я чувствительный…
— И-их! Какой же вы дерзкий! — Юла бросает работу и смотрит в упор на Шацу. — Как вам не стыдно! Убирайтесь сейчас же от этой щели! Ма… Сейчас позову маму.
Снова наступает пауза. Юла продолжает мотыжить; она очень сердита и упрекает себя за то, что пустилась в разговоры.
«Он меня будет жалеть! — повторяет про себя Юла. — Как вам это нравится? Бездельник этакий! Но я ответила ему как следует!.. Ушёл! — Однако Юла всё же прислушивается к тому, что происходит в соседнем огороде. — Ох, спина! Не моя будто! — И опёрлась на мотыгу, чтобы немного передохнуть. — Небось не пикнешь, парикмахеришка несчастный!»
А из соседнего огорода послышались сначала звуки тамбура, а затем и песня:
Эх, да лечь бы мне да умереть бы, —
Только так, чтобы не видеть смерти,
А увидеть, кто по мне поплачет.
Мать меня родимая оплачет,
Девушка родимая оплачет.
На год слёз у матери достанет.
Девушка неделю плакать станет, —
Да милей мне эта вот неделя,
Чем сто лет печали материнской!
— И-их, ну и нахал! — прошептала Юла, когда он запел, однако внимательно до конца прослушала песню. — Настоящий нахал! — потом вздохнула и принялась снова окапывать. — Разве это парикмахер?.. Бездельник он! — говорит Юла и мотыжит всё подряд, что под руку попадётся.
— Фрайла Юла, — снова решается Шаца заговорить прозой, — а вы не устали?.. Хотите, помогу?
— Да отстаньте вы от меня! Чего пристали! — огрызается Юла.
— Разве я что плохое сказал?! Предложил только помочь немного. Если я, ваш ближайший сосед, не помогу, то кто же ещё? «Дерево на дерево опирается, а соседка — на соседа!» — говорят в народе.
— Попробуйте, если хотите, чтоб я спустила с цепи нашего пса! И в собственном огороде не спасётесь.
— Ах, фрайла Юла, я и не знал, что вы такая свирепая! Хе-хе, но вы этого не сделаете, отлично знаю, что не сделаете! Знаю, фрайла Юла, ваше доброе сердце! Вот нарочно попробую! — говорит Шаца и хватается за верх забора, словно собираясь перескочить.
— Ай! Ма… — Юла вздрагивает и хочет позвать мать. — Попробуйте только, сейчас отца позову! Ишь какой! Сейчас же убирайтесь с огорода…
— Да что вы меня всё время пугаете то папой… то есть его преподобием, то собакой в моём собственном огороде?
— Почему это в вашем огороде? — спрашивает сбитая с толку Юла.
— Да ведь огород-то моей тётки, а я тёткин, как вы — папина.
— Я не папина.
— Тогда, значит, мамина.
— И не мамина.
— Так чья же вы?
— Ничья! — бросает сердито Юла.
— Так-таки ничья? Вот тебе и раз!.. И-ю-ю! Фрайла Юлиана, тогда, знаете, будьте моей…
— У-ух! Ну и нахал же вы! — крикнула совсем огорошенная Юла. — Стыдитесь! Подумайте, однако, какой бездельник! — восклицает Юла; её даже в жар кинуло, она вся вспыхнула, она не может прийти в себя от удивления и, опираясь на мотыгу, с недоумением озирается на деревья, словно призывает их в свидетели невероятного Шациного бесстыдства. — Если вы скажете ещё что-нибудь подобное, даже через забор, я вас сейчас же этой мотыгой! Отойдите-ка от забора! И молите бога, что отца нет дома! Ни стыда у вас, ни совести!
Опять наступила пауза. Юла окапывает, Шаца замолчал и отступил. Тишина. Раскаиваются оба — и он и она: Шаца — что был так дерзок, а Юла — что была так сурова. На огороде царит безмолвие. Слышно только кваканье зелёной лягушки с какого-то дерева да воркованье голубей в чьём-то дворе. Юле жалко его уже всерьёз. Она то обвиняет, то оправдывает себя: ведь в конце концов, если хорошенько подумать, ничего особенно страшного он не сказал; ведь и в песнях, даже напечатанных, о чём только не говорится — и никто не обижается! «Эх, — думает Юла, — как я его изругала! Сейчас, наверно, ему стыдно стало, и он ушёл в другой конец огорода, а уши у него от такого срама, верно, красные, как свёкла. Бедный юноша! Может быть, плачет от стыда и обиды! Ну-ка, погляжу!» — решает она, легко подбегает к забору и, при