Нет, и не под чуждым небосводом,
И не под защитой чуждых крыл, —
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
Тот народ парадоксальным образом одновременно заслуживал и то правительство, которое имел, и Ахматову.
“Для Ахматовой такого выбора (уезжать из России или оставаться. – А. К.) не было, ибо она не «относится» к России, а есть как бы сама Россия, как мать не «относится» к семье, а есть сама семья”, – сказал протопресвитер Александр Шмеман на собрании памяти Ахматовой в Нью-Йорке вскоре после ее смерти. Несмотря на внешнюю пафосность этого определения, оно ошеломляюще точно объясняет патриотическую позицию Ахматовой, человека совершенно несоветского, рафинированную и образованную женщину, мечтавшую снова, как в юности, увидеть Европу. Незадолго до смерти, в 1964–1965 годах, как поздняя награда было всё: и оксфордская мантия, и премия “Этна-Таормина” с поездкой в этот сицилианский городок, откуда, по справедливым словам Гёте, открывается самый красивый в мире вид. Но это лишь скромный, скажем так, “кешбэк” за страдания, перенесенные на родине. Что должна была чувствовать скиталица по артериям мученичества того народа, с кем она не расставалась ни при каких обстоятельствах, оказавшись в Таормине в отеле “Сан-Доменико-Палас”, нависающем над Ионическим морем? Отдохновение, оторопь, короткую, но захватывающую дух, как вид на море с балкона, компенсацию? Спустя шесть лет, в апреле 1970-го, в Таормине поселится на некоторое время в том же отеле “Сан-Доменико-Палас”, переделанном в гостиницу из монастырских зданий четырнадцатого века в конце века девятнадцатого, Владимир Набоков и будет гоняться, как он напишет своей обожаемой Верочке, в “картпостальных” пейзажах за бабочками. 7 апреля, во вторник, он получил субботний номер Herald Tribune – так неторопливо работала здешняя почта… Годом раньше в окрестностях Лугано вдруг вспыхнет опосредованный контакт Набокова с Ахматовой. Он напишет жене:
Как любил я стихи Гумилева!
Перечитывать их не могу,
но следы, например, вот такого
перебора остались в мозгу:
“…И умру я не в летней беседке
от обжорства и от жары,
а с небесной бабочкой в сетке
на вершине дикой горы”.
Ахматова мечтала об Италии. Но пока у литературной бюрократии не созрел внятный план, каким образом проэксплуатировать образ лучшей русской живой поэтессы (не в логике “пригласили сестру Алигьери, а приехала Алигер”), о такой поездке нечего было и думать. Летом 1964-го план созрел, от Ахматовой пришло письмо Джанкарло Вигорелли, генеральному секретарю Европейского сообщества писателей, который уведомил поэта о премии. Письмо, полное восторга, оттого что премия будет присуждена страной, “которую я нежно любила всю жизнь”, и ей снова удастся погрузиться в “стихию итальянского языка”. В свой первый вечер в Риме Ахматова читала Данте на итальянском, но вот к шоферу, который спустя несколько дней вез ее из Таормины в Катанию на церемонию вручения премии и часто отвлекался разговорами от опасного серпантина, она обращалась по-французски: знание классики не приближало к простому разговорному языку.
При вручении премии свою речь (наряду с Пазолини) произнес Александр Твардовский, обнаруживший глубокое, а с учетом обстоятельств времени – потаенное знание стихов Ахматовой. Сама она не очень помнила свое стихотворение, которое хотела прочитать, его написал ей по памяти (!) Твардовский (Микола Бажан писал, что это было “Мужество”, но, по свидетельству Ирины Пуниной, это не так: Твардовский был весь внимание и шепотом повторял строки ахматовского стихотворения, которое приводится ниже):
Когда я ночью жду ее прихода,
Жизнь, кажется, висит на волоске.
Что почести, что юность, что свобода
Пред милой гостьей с дудочкой в руке.
И вот вошла. Откинув покрывало,
Внимательно взглянула на меня.
Ей говорю: “Ты ль Данту диктовала
Страницы Ада?” Отвечает: “Я!”.
Свое выступление главный редактор “Нового мира” закончил строками из стихотворения Ахматовой 1916 года: “Не для страсти, не для забавы, / Для великой земной любви”. Ахматова встала с кресла и обняла Твардовского.
17 января 1965-го Ахматова написала Твардовскому: “Одной из самых приятных неожиданностей Нового года было Ваше поздравление. Я, конечно, сразу вспомнила древнее Palazzo Ursino и Вашу речь 12 декабря 64-го года. Благодарю Вас за нее еще раз”. Это переписка людей, открывших для себя друг друга. Во всяком случае, Ахматова открыла для себя Твардовского как тонкого ценителя ее поэзии, под каким бы слоем вынужденной советскости ни скрывался подлинный Александр Трифонович, входивший в поздний период своего творчества, отмеченный потрясающими лирическими стихотворениями. А еще он читал ее “Реквием”, переданный в “Новый мир” в том же году, что и “Один день Ивана Денисовича”, – 1962-м, но уж после публикации Солженицына. Твардовскому было важнее всего напечатать “Ивана Денисовича” – в центре повести стоял “мужик”, а не городская “полуинтеллигенция”, как в “Софье Петровне” Лидии Чуковской. “Ему это неинтересно. Его интересует деревня. – «Реквием» тоже не деревня”, – сказала Анна Андреевна в разговоре с Лидией Корнеевной в самом конце 1962-го. Твардовский полагал, что можно было опубликовать отдельные стихи из “Реквиема”, но не весь цикл. Скорее всего, это была отговорка. После Солженицына у редактора “Нового мира” уже недоставало энергии, чтобы пробить еще и жестко антисталинские стихи.
…Потом в 1965-м у Ахматовой были Лондон и Париж, а в письме Иосифу Бродскому она признавалась: “…хотелось только одного – скорей в Комарово”. Даже завершая свою волшебную поездку в Италию, которой она так ждала, Ахматова записала в почти дневниковом стихотворении “В Сочельник (24 декабря). Последний день в Риме”:
Я от многого в жизни отвыкла,
Мне не нужно почти ничего, —
Для меня комаровские сосны
На своих языках говорят
И совсем как отдельные весны
В лужах, выпивших небо, – стоят.
Получая другую премию – Нобелевскую, Бродский, главный персонаж из “волшебного хора” любимцев комаровской затворницы, квалифицировал себя как “сумму теней”. И назвал фамилии пяти поэтов, без которых он “не стоял бы здесь”: Фрост, Оден, Мандельштам, Цветаева, Ахматова. Он уехал из страны, которую не хотела покидать Ахматова, и в каком-то смысле получил Нобелевскую премию за нее. В диалогах с Соломоном Волковым Бродский констатировал: “Ахматова уже одним только тоном голоса или поворотом головы превращала вас в хомо сапиенс. Ничего подобного со мной ни раньше, ни, думаю, впоследствии не происходило”. Пережив с Россией все, что можно было в ней пережить: расстрел мужа, шельмование и травлю, посадки сына, войну и эвакуацию, – Ахматова взамен получила право на то, чтобы счесть себя голосом страны: “Я – голос ваш, жар вашего дыханья, / Я – отраженье вашего лица”. Противоречие “поэт и народ” тем самым было снято.
Искусство для искусства
По большому счету, Ахматова была аполитична. Однако, как учит марксизм, жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. Еще до войны критик Г. Лелевич обвинял Ахматову в “мистическом национализме”. Но это были еще цветочки. После войны, когда у многих возникли надежды, что станет больше свободы, началось показательное закручивание гаек. Постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) “О журналах «Звезда» и «Ленинград»” от 14 августа 1946 года, безусловно, имело воспитательное, дидактическое значение – чтобы другим неповадно было.
Вот в чем состоял конкретный урок, преподанный на примере Ахматовой: “Журнал «Звезда» всячески популяризирует также произведения писательницы Ахматовой, литературная и общественно-политическая физиономия которой давным-давно известна советской общественности. Ахматова является типичной представительницей чуждой нашему народу пустой безыдейной поэзии. Ее стихотворения, пропитанные духом пессимизма и упадочничества, выражающие вкусы старой салонной поэзии, застывшей на позициях буржуазно-аристократического эстетства и декадентства, на «искусстве для искусства», не желающей идти в ногу со своим народом, наносят вред делу воспитания нашей молодежи и не могут быть терпимы в советской литературе”.
Пострадали не только Михаил Зощенко и Анна Ахматова – они были главными поучительными примерами в силу масштаба дарования. Среди обвиняемых оказались известные драматурги А. Штейн и Г. Ягдфельд, малоизвестные поэты И. Садофьев и М. Комиссарова, редакторы журналов, ленинградские партийные начальники и даже Юрий Герман, автор “подозрительно хвалебной” рецензии на произведения Зощенко.
Монахиня и холодная война
К моменту принятия постановления после известной реплики Сталина: “А где Ахматова? Почему ничего не пишет?”[6] – прошло всего семь лет. В войну патриотические стихи Анны Андреевны были широко известны и популярны. Казалось бы, что вдруг? Почему ей припомнили “эстетство и декадентство”? Существует версия, которой придерживалась и сама Ахматова, согласно которой ее встреча с философом Исайей Берлином, находившимся тогда на британской дипломатической службе, послужила детонатором не только ухудшения отношения к ней со стороны властей, но и… холодной войны. Во всяком случае, одной из нескольких причин, помимо фултонской речи Черчилля. Это предположение можно было бы счесть чушью, если не учитывать, что в послевоенном сталинском СССР было возможно все – настолько параноидальной была атмосфера. Нам ли теперь не знать…
В конце 1945-го Берлин посетил Ахматову в Фонтанном доме, а как раз в ноябре этого года Сталин предупреждал своих соратников против “угодничества перед иностранными фигурами”. Встреча сопровождалась пикантным инцидентом