Попасть в переплёт. Избранные места из домашней библиотеки — страница 29 из 55

В 1929-м в ГАХНе начались аресты. В 1930-м Академию закрыли. В 1934-м после убийства Кирова Шпет констатировал: “Ну что ж, теперь начнутся аресты”. Весной 1935-го НКВД пришел за философом.

В это время по ту сторону границы каждый из высланных выживал как мог. Федор Степун, скажем, занял профессорскую должность в Дрезденской высшей технической школе, но вскоре на него стали писать доносы – уже не большевистские, а нацистские, – он не выполнил закон 1933 года о “переориентации профессионального чиновничества”: “Степун многократно в своих лекциях отрицал взгляды национал-социализма”. Впрочем, Ивана Ильина тоже выслали из гитлеровской Германии, хотя его взгляды были ультраконсервативными и философ оправдывал фюрера (“…он остановил процесс большевизации в Германии”).

Словом, философы чувствовали себя зажатыми между двух жерновов, готовых их перемолоть с одинаково впечатляющей энергией. Не сбылись надежды Семена Франка, который хотел передать Европе поучительный опыт, чтобы она избежала “бессмысленного нагромождения бесцельных зверств, мерзостей и страданий”: “…мы, русские, побывавшие уже в глубинах ада… поможем и другим найти путь к духовному воскресению”.

“Философский пароход” подал предупредительный гудок: безмыслие и унификация идеологии ведут страну к катастрофе. Философия и социология лишь немного приподняли голову на рубеже 1950–1960-х годов в поколении, к которому принадлежали Мераб Мамардашвили и Юрий Левада. Почему-то образованным слоям в России на очередных витках истории уготовлена участь персонажей “Бега” Михаила Булгакова или “Бегства” Марка Алданова. И не каждый из изгнанных мог с нарочитым оптимизмом, который потом не оправдался, сказать вслед за отъезжавшим Ходасевичем:

Вам – под ярмо ль подставить выю

Иль жить в изгнании, в тоске.

А я с собой свою Россию

В дорожном уношу мешке.

Он имел в виду мешок с восьмитомником Пушкина…

Кормер. Двойное сознание российского интеллигента

А теперь – о наследниках, казалось бы, прерванной философской и – шире – интеллектуальной традиции. Роман Владимира Кормера “Наследство” безжалостно анатомировал русскую интеллигенцию времен поздней советской власти. Публикация романа в 1990-м в “Октябре” стала событием. В 1991-м “Наследство” вышло в непривлекательной серой мягкой обложке в “Совписе” тиражом 50 тысяч экземпляров. А в 2009-м увидел свет двухтомник издательства “Время”. Потом я подружился с его друзьями – Юрием Сенокосовым и Леной Немировской. Баритон Арсения Борисовича Рогинского в телефонной трубке после публикации моей статьи о Кормере в тогда еще не захваченной Кремлем газете “Ведомости”: “Хорошо, что вы вспомнили Володю”.


Философ Владимир Кантор рассказывал, как его друг Владимир Кормер, демонический красавец, гуляка и автор одного из самых значительных русских романов XX века “Наследство”, однажды в глухие застойные времена попал в специфическую, но одновременно и типичную для него историю. Кормер позаимствовал у Кантора сборник рассказов Евгения Замятина с вызывающим знаком эмигрантского издательства на обложке. А затем, будучи нетрезвым, предсказуемым образом оказался в комнате милиции в метро. Лейтенант ознакомился с книгой, отчего Кормер протрезвел: последствия могли быть тяжелейшими. Но милиционер отпустил позднего клиента, деликатно проводив по эскалатору до вагона со словами: “Как же вы такие книги читаете – и так пьете?”

Кормер и сам участвовал в тамиздате. В конце 1968-го, после вторжения в Чехословакию, в неформальном кружке, состоявшем из Юрия Сенокосова, Евгения Барабанова, Михаила Меерсона, Владимира Кормера и о. Александра Меня, созрела идея подготовки серии статей в связи с 60-летием сборника “Вехи”.

Три статьи членов этого кружка, написанные под псевдонимами, включая текст Кормера “Двойное сознание интеллигенции и псевдокультура” (под псевдонимом О. Алтаев), были опубликованы в 1970-м, в № 97 “Вестника РСХД”, выходившего в Париже раз в три месяца под редакцией Никиты Струве. Они были собраны под единой шапкой Metanoia (“Поворот сознания”) и переданы на Запад Барабановым, фактически соредактором “Вестника”.

Помимо всего прочего, это был антинационалистический манифест. Например, в статье В. Горского (под псевдонимом скрывался искусствовед Евгений Барабанов; третьим автором под псевдонимом М. Челнов выступил Михаил Меерсон, ныне православный священник в США) “Русский мессианизм и новое национальное сознание” говорилось: “Преодоление национал-мессианистского соблазна – первоочередная задача России. Россия не сможет избавиться от деспотизма до тех пор, пока не откажется от идеи национального величия”. Спустя почти полвека очевидно, что эксплуатация этого соблазна нынешней властью позволяет главному идеологу российского изоляционизма собирать десятки процентов активной или пассивной конформистской поддержки.

Разумеется, тезисы “Метанойи” были резко оспорены националистами. Досталось авторам и от Александра Солженицына, посвятившего отчаянной полемике с “Метанойей” часть статьи “Раскаяние и самоограничение как категории национальной жизни” (1973), вошедшей в сборник 1974 года “Из-под глыб”. В нем же опубликован текст “Раскол Церкви и мира” одного из авторов и идеологов “Метанойи” Барабанова, причем без псевдонима, – узнав о том, что этот участник сборника и скрывался под псевдонимом В. Горский, Солженицын фактически прекратил с ним отношения, хотя высоко оценивал его диссидентскую стойкость в “Бодался теленок с дубом”.

А в “Образованщине” (из того же сборника) Солженицын полемизировал именно с автором, скрывшимся под псевдонимом О. Алтаев. Он же отмечал “блестяще отграненные” Кормером шесть соблазнов русской интеллигенции. Которые при всей разнице нынешнего времени и эпохи полувековой давности, судя по всему, находятся во вполне рабочем состоянии.

Солженицын подверг критике измельчание советской интеллигенции, ее стремление к приспособленчеству и бытовым благам. Этот слой, живущий “по лжи” ради квартиры, машины и семьи, он и назвал “образованщиной”. Солженицын мерил его этическими нормами, а надо было – социально-экономическими. И потому он не распознал в “образованщине” народившийся в результате урбанизации советский средний класс со стандартными для “мидлов” социальными запросами, в деталях описанными Юрием Трифоновым в его “Московских повестях” примерно в то же самое время. Даже моральный выбор этой страты возник не из-за политических метаний, как у диссидентствующих героев Кормера в “Наследстве”, а на основе бытовых сюжетов, как у Трифонова в “Обмене” или “Старике”, где этические дилеммы связаны, вообще говоря, с недвижимостью.

Кормер безжалостен в своем анализе “бытовых” установок советской интеллигенции, но в то же время предостерегает от иронии по этому поводу, напоминая о том, какие ужасы пережила эта социальная страта в годы советской власти: “И если он (интеллигент. – А. К.) не ощущает сегодня больше своей вины перед народом, то ведь и, слава Богу, они квиты – на пятьдесят втором году советской власти (статья писалась в 1969-м. – А. К.) народу самому неплохо было бы ощутить свою вину перед интеллигенцией”. Обиходных понятий “ватники” и “анчоусы” тогда не существовало, но сегодняшние споры о разделенном на большинство и меньшинство народе – лишь отголоски того, что происходило с социальной структурой российского общества и сто, и пятьдесят лет тому назад.

Двойное сознание советской интеллигенции, по Кормеру, явилось прямым следствием ее положения: она служит власти и приспосабливается к ней, потому что стремится к благополучию, и в то же время ненавидит власть и мечтает о ее крушении. Эта раздвоенность образованного класса вернулась полвека спустя в путинской России. В том числе и в виде дискуссий о возможности-невозможности сотрудничества с властью: “И кроме того, «ведь если не они, то на их место – какие-то другие, менее интеллигентные, менее порядочные»! Партийная книжка жжет интеллигенту грудь, но он не знает, как выбраться из этого порочного круга”. Интеллигент испытывает и просветительские иллюзии: “Он полагает, что там наверху и впрямь сидят и ждут его слова, чтобы прозреть, что им только этого и не хватает”.

К просветительской иллюзии близко примыкает один из шести препарируемых Кормером соблазнов интеллигенции – оттепельный. Ловя псевдолиберальные квазисигналы, исходящие сверху, перемен интеллигент ждет “с нетерпением и, затаив дыхание, ревностно высматривает все, что будто бы предвещает эти долгожданные перемены”. Впрочем, после февраля 2022 года все это потеряло смысл. Соблазн растаял, даже никого и не соблазнив.

Рядом – соблазн революционный, более жесткий, чем оттепельный: интеллигенция, пишет Кормер, “неравнодушна к словам «крушение», «распад», «скоро начнется» и т. д.”.

Соблазн технократический известен нам не только по временам “гаджетной модернизации” по Медведеву, когда казалось, что если каждого гражданина России вооружить айпадом, то страна тут же станет европейской, но и, в принципе, по длинной эпохе Путина, которого в иные времена было ошибочно принято представлять публике как “русского немца”, глубоко рационального политика. Слова Кормера о технократизации власти написаны как будто не более полувека тому назад, а сегодня: “Интеллигенция (к ней Кормер относит и государственную бюрократию. – А. К.) не желает видеть только того, что Зло не обязательно приходит в грязных лохмотьях анархии. Оно может явиться и в сверкающем обличье хорошо организованного фашистского рейха. Оно не падет само по себе от введения упорядоченности в работе гигантского бюрократического аппарата”.

Оставшиеся соблазны – военный, который в иных ситуациях приходит как соблазн квасного патриотизма (смыкающийся “с искушениями национал-социализма и русского империализма”), и он оказался самым серьезным; соблазн социалистический, который в приложении к сегодняшним обстоятельствам оправдывает отступление от нормального развития как необходимый и неизбежный этап; соблазн сменовеховский, согласно которому власть, насытившись террором разной степени интенсивности, переродится в нечто вполне приемлемое и более гуманистическое сама собой – степень актуальности этой идеи после катастрофы 2022 года стремится к нулю.