Никто лучше Жванецкого не показал, как устроены советская экономика, образование и черный рынок: врач, который шьет костюмы (“Я врач”. – “Очень хорошо. Я тоже охранник, я знаю, что такое ОБХСС. Материал у меня с собой”); кладовщик, осчастливливающий снабженца (“ставь псису”); выпускник института, учившийся не тому (“Забудьте дедукцию-индукцию, давайте продукцию!”). Вероятно, этот жестокий приговор системе проходил по разряду критики отдельных недостатков, потому-то и всесоюзного ребе держали за честного советского сатирика, за киноальманах “Фитиль” на сцене.
Спивавшаяся страна, показанная Жванецким, комична и трагична. Выхода нет: “Жаль, что мы так и не услышали начальника транспортного цеха”, – а все хохочут и не могут остановиться. Безоглядность всеобщего запоя без раздумий о том, как и куда из него выходить.
Мое школьное детство пришлось на 1970-е, я не очень твердо помню, насколько часто показывали Жванецкого по телевизору, кажется, было много Райкина и Ильченко с Карцевым. Но когда после смерти Михаила Михайловича я стал листать ютьюб со старыми записями миниатюр, понял, что знаю их наизусть, до малейшей интонации. В младших классах средней школы никто не мог понимать подлинного смысла абсурдистских диалогов, но его и не нужно было понимать. Фразы и фразочки запоминались в буквальном смысле как слова из шлягеров – дуэт Карцев – Ильченко со сцены разговаривал крылатыми выражениями и бескрылыми недоговоренностями.
Эти слова и намеки соответствовали строго своему времени, и смысл их улетучился с развалом Советского Союза. Однако в каждом человеке, советском или антисоветском, но жившем в любом возрасте, пусть даже и в полубессознательном, на территории империи в то время, слова Жванецкого, произнесенные им самим, Райкиным, Карцевым, Ильченко, содержатся в химическом составе крови.
“Дай ручку, внучек. Чтоб ты не знал, что я видел”. Теперь внучек считает, что там, в “совке”, были молочные реки с кисельными берегами…
Однако время Жванецкого не закончилось с концом Союза. Он не переставал грустно иронизировать, хотя скетчи и заметки его уже не шли “в народ”. Он занял сторону: оставаясь селебрити, принимаемым в “лучших домах”, не переставал быть либералом и демократом. Один из его текстов, полный горечи и даже обиды на его же, Жванецкого, огромную аудиторию, посвящен Егору Гайдару: “Он сделал наш язык переводимым, книги – понятными, нас – гражданами мира.
Заплатил очень дорого…”
И здесь же – приговор: “Сегодня идет очень результативная борьба за возвращение прошлого.
За возвращение женщин в литейные цеха.
Хороших новостей в программу «Время».
И в оборону…
Видимо, низы сошлись с верхами”.
Он продолжал высмеивать то, что называл “жлобством”.
Один из самых гомерически смешных, безжалостно точных и ошеломляюще печальных его текстов конца 1980-х – “Государство и народ”. По этой миниатюре сейчас видно, что за более чем три десятка лет в стране изменилось все и не изменилось ничего. А отношения общества и власти воспроизводятся буквально, словно бы социальные матрицы клонируются: “Государство все, что можно, забирает у нас, мы – у государства. Оно родное, и мы родные. У него и у нас ничего вроде уже не осталось. Ну, там, военное кое-что…” Фантастический диалог государства и общества, описанный всесоюзным ребе Михаилом Жванецким, продолжается в том же самом виде до сих пор. Что поделать, эффект колеи:
“Они нас окружают. Врагов надо донимать. Друзей надо кормить, иначе никто дружить не будет.
– И чего? Всё время?..
– Всё время, иначе все разбегутся. И враги не будут враждовать, и друзья не будут дружить. А нам они пока нужны. Обстановка сложная. Ну, иди, корми друзей, врагами я само займусь, и чтоб все понимал. А то стыд. Ни у одного государства такого бестолкового народа нет… Иди. Стой! Ты меня любишь?
– Ага.
– Пошел!..”
Если и случилась “величайшая геополитическая катастрофа”, то завершилась она с кончиной последнего нашего мудреца – Михаила Михайловича Жванецкого, описавшего все цвета неописуемых времен многострадального отечества. Больше пока описывать некому.
“Мы им подносим – они закапывают…
Удобно экскаваторам, копателям, конторе. Всем, кроме нас.
Как наша жизнь не нужна всем, кроме нас.
Как наша смерть не нужна всем, кроме нас.
Как нас лечат?
Как мы умираем?
Как нас хоронят”.
А вы говорите – сатирик…
Споры о Германии и моральные ловушки
Как ни странно, Томас Манн ассоциируется у меня с брежневским временем. О существовании Манна я узнал в раннем подростковом возрасте, потому что родители часто вывозили меня летом на Куршскую косу, а там мы неизменно посещали библиотеку, находившуюся в доме писателя, вполне себе разрешенного и чтимого в СССР. И переводившегося классиком в своей профессии – Соломоном Аптом. На обширной террасе, которая служила читальней, можно было, накинув кофту, чтобы уберечься от ветра c залива, располагаться всерьез и надолго, время от времени бросая взгляд на небесное жидкое золото, окутывающее сосны. Именно там родители вели неравный бой с голубыми томами “Иосифа и его братьев”. А я всерьез прочитал его уже только в весьма зрелом возрасте. Правда, больше, чем романы Манна, меня увлекали его письма.
Иногда вспоминаешь, что воюешь с Гитлером как-никак дольше, чем Америка”, – заметил в 1942 году Томас Манн, одновременно и благодарный Штатам за то, что они его приютили, и слегка обиженный на то, что формально он оказался в статусе enemy alien, союзника врага. То есть этническим немцем. А статус этот распространялся на всех немцев, итальянцев, японцев вне зависимости от того, боролись они с нацистским режимом или нет. Отсюда и грустное недоумение нобелевского лауреата, подписавшегося под письмом, которое направили Франклину Рузвельту антифашисты в эмиграции – от Альберта Эйнштейна до Артуро Тосканини, – призывая провести черту между потенциальными врагами американской демократии и “жертвами и заклятыми врагами фашизма”.
Как это все томительно напоминает наши сегодняшние дискуссии по поводу того, заслуживаем ли мы, те, кто имеет российское гражданство, запрета на получение шенгенских виз и как распознать сторонников режима, его противников и равнодушную массу, которой, по большому счету, все равно, что происходит в стране и в мире.
Томас Манн – великий писатель и очень умный человек с обостренным нравственным чувством. Но и он метался между любовью к Германии и ненавистью к тому режиму, который был установлен в стране на двенадцать лет и лишил его родины. Манн спорил со своими корреспондентами и даже с самим собой – причем в связи с теми же сюжетами, которые возникают в дискуссиях сегодня.
Отмена культуры и языка
В ноябре 1938-го, уже находясь в Штатах, куда он переехал, приняв приглашение Принстонского университета (точно так же, как сегодня выручают некоторых, но очень немногих scholars at risk, “ученых в опасности”), Манн отвечает на письмо профессора германистики одного из американских колледжей Анны Джейкобсон. Ее студентки отказывались изучать культуру и язык страны, которая несла миру человеконенавистнические идеологию и войну. “Америке делает честь, что это отвращение и возмущение здесь так сильны”, – начинает ответное письмо писатель. Однако замечает, что отвращение к политическому режиму не следует переносить на немецкую культуру, которая “тут совсем ни при чем”.
Манн еще поменяет свою точку зрения, но пока разъясняет: “Не надо же забывать, что большая часть немецкого народа живет в вынужденно немой и мучительной оппозиции к национал-социалистическому режиму и что ужасные преступления, происшедшие там в последние недели, отнюдь нельзя считать делом рук народа”. Антисемитизм – “дело исключительно правящей верхушки”. Западноевропейские державы проводили близорукую политику по отношению к национал-социалистическому режиму и развязали ему руки. Немецкая же культура – одна из самых богатых и значительных в мире, и, когда немецкий народ “покончит” со своими правителями, которые позорят его, эта культура еще принесет свои плоды. “Ужасы нашей растерянной современности” – не повод отказываться от изучения культуры и языка.
Германия злая и Германия добрая
Итак, режим не следует отождествлять с культурой и языком нации. Но и народ не следует отождествлять с его вождем, установившим специфический режим со специфической идеологией. В 1942 году Томас Манн отказался возглавить кампанию по сбору средств на американский бомбардировщик. Возмездие Германии заслуженное, и он даже стоически считает справедливыми бомбежки родного Любека, места действия “Будденброков”, но не готов соучаствовать в военном ответе.
В 1943-м в Библиотеке Конгресса и в Колумбийском университете Манн прочитал доклад “Новый гуманизм”, в котором призывал не отождествлять понятия “немецкий” и “нацистский”: “Не Германию и не немецкий народ надо уничтожить и стерилизовать, а уничтожить надо отягощенную виной комбинацию власти юнкерства, военщины и тяжелой промышленности, ответственную за две мировые войны”.
В мае 1945-го он снова оказался в Библиотеке Конгресса с докладом “Германия и немцы”, где уже совсем не столь уверенно отделял немцев от их павшего только что режима и говорил о том, что трудно разделять Германию на добрую и злую, потому что “злая Германия – это и есть добрая, пошедшая по ложному пути”. И потому “для человека, родившегося немцем, невозможно начисто отречься от злой Германии, отягощенной исторической виной”.
Конформизм и руины
К Манну апеллируют немцы. Один из них, писатель Вальтер фон Моло, проведший годы войны в Германии во “внутренней эмиграции”, обратился к выдающемуся соотечественнику в открытом письме с призывом вернуться в Германию и помогать ей “советом и делом”. Манна все время о чем-то просили: собрать деньги на бомбардировщик, возглавить комитет по восстановлению демократии на родине, похлопотать перед оккупационными властями за коллаборациониста, который себя таковым не считает… Но это письмо хорошо известного ему писателя, критиковавшего тех, кто уехал из Германии в годы национал-социализма, вывело нобелевского лауреата из себя, и 7 сентября 1945-го он ответил со всей возможной страстностью.