Попасть в переплёт. Избранные места из домашней библиотеки — страница 52 из 55

Другом Хайдеггера был Карл Ясперс, женатый на еврейке. С ним, когда это понадобилось, отношения были разорваны. (“Культура не имеет значения. Ты лучше посмотри на его потрясающие руки!” – говорил Хайдеггер Ясперсу о Гитлере.) Впрочем, в последнем письме Ханне Арендт, датированном зимой 1932–1933 годов, он называл слухи о своем антисемитизме клеветой – “и уж подавно это никак не может затрагивать отношения к тебе”. Как говорил один из персонажей романа И. Грековой, она же Елена Вентцель, “свежо предание”: “И заметьте, у каждого погромщика есть свой любимый еврей”.

Принуждение к лояльности

Труднопереводимое Gleichschaltung – это ключевой термин в объяснении природы тоталитаризма и в еще большей степени – природы подчинения ему[14]. В случае Германии он подразумевал тотальную нацификацию поведения, учреждений и желательно мыслей. Примерим этот термин на сталинский и даже постсталинский СССР, и он окажется ему впору: каждый человек должен был быть советским, даже если он не состоял в партии; если же думал по-антисоветски, то вынужден был как минимум прикидываться советским. А куда деваться с подводной лодки?

Был ли Хайдеггер жертвой Gleichschaltung’а? С одной стороны, как любой гражданин Германии – да: все побежали, и я побежал. Надо было вступить в партию для продолжения карьеры или чтобы оставили в покое, дали возможность нормально работать – и я вступил. Это простое объяснение причин поддержки любого авторитарного или тоталитарного режима основной массой народа, в том числе и лучшими его представителями. В этом смысле “дело Хайдеггера” – один из исторических прецедентов, объясняющих сегодняшний конформизм интеллектуальной элиты в России. Но, с другой стороны, Хайдеггер видел в Gleichschaltung формальность, которой, впрочем, необходимо следовать. Осенью 1932 года в “Черных тетрадях” он ставит его в один ряд с “традиционной рутиной”, а значит, оценивает как нечто, стоящее далеко от подлинного “духовного национал-социализма”, который должен помочь избежать “грозящего обуржуазивания Движения”.

Речи Хайдеггера 1933–1934 годов – “Самоутверждение немецкого университета”, “Университет в новом Рейхе”, “Национал-социалистическая школа знания” и другие – можно было бы счесть обычным изъявлением лояльности с использованием доминировавшего тогда политического языка. Но проблема в том, что в этих выступлениях Хайдеггер обогащает нацистский язык и, как следует из “Черных тетрадей” того времени, делает это более или менее искренне, со рвением и интеллектуальным усилием.

Не такими ли были карьеры советских философов-марксистов, мозгами, правда, сильно пожиже хайдеггеровских, при схожем политическом режиме? И не так ли готова вести себя, вписываясь в политический мейнстрим, часть нынешней российской гуманитарной профессуры?

Хайдеггер, разумеется, не Адольф Эйхман, отвечавший за окончательное решение еврейского вопроса, на банальности и бюрократичности поведения которого настаивала Ханна Арендт. Но он тоже банален. Потому что адаптивен. Это всё те же вопросы о среднем человеке, жившем в тоталитарные времена, которыми задавалась Арендт: “Почему он вообще согласился стать винтиком? Что случилось с его совестью?.. И почему в послевоенной Германии не нашлось нацистов? Почему все смогло перевернуться вверх дном во второй раз, попросту в результате поражения?”

Корни и почва

Если бы Хайдеггер жил в 1960–1970-е годы в СССР, в политике он бы примкнул к неформальной “русской партии”, в прозе (и поэзии – ведь он писал стихи) – к “деревенщикам”, к кругу “Нашего современника” и “Молодой гвардии”. Если упростить его позицию, он был “почвенником”, только европейским, политически – предшественником нынешних “новых правых”, борцов за постпорядок.

Его подлинная историческая Европа ограничивалась идиллическими уголками Шварцвальда, ледяным воздухом гор, запахом елей, эхом от ударов топора дровосека. Изящные и неожиданно внятные хайдеггеровские миниатюры описывают, например, волшебство колокольного звона. И в этом нет, разумеется, ничего национал-социалистического: его немецкий романтизм был реакцией на приход буржуазной цивилизации, эпохи “отрыва от корней”. Нацизм как власть лишь придал политическое измерение даже не столько философии, сколько мироощущению Хайдеггера. От которого он, разумеется, не отказался и после войны, разве что “духовный национал-социализм” где-то растворился. В речи “Отрешенность”, произнесенной в его родном городе Месскирхе в 1955 году, Хайдеггер скажет: “Под угрозой находится сама укорененность (что можно переводить как “оседлость”, “стояние на почве”. – А. К.) современного человека”. Вот он и боролся всю жизнь с силами, отрывающими человека от его корней и почвы. То есть с современностью.

После выхода части “Черных тетрадей” влиятельное французское интеллектуальное издание Le Magazine Litteraire в февральском номере 2017 года задало своим авторам вопрос: “Что делать с Хайдеггером?” А что делать с Карлом Шмиттом, ведущим правоведом национал-социалистических времен? А как относиться к тому, что цитаты из идеолога русского фашизма и в то же время исследователя Гегеля Ивана Ильина обильно проникали в речи президента России?

Наверное, имеет смысл оставить Хайдеггера философии. Одновременно изучить на его примере, из какого сора может вырасти (а может при определенных обстоятельствах и не вырасти) крайне правая идеология. Попутно вспомнить, что прерывистая история его любви к Ханне Арендт (антисемита к еврейке) стоит где-то между Тристаном и Изольдой и Абеляром и Элоизой.

Швамбрания Орхана Памука

Памук – из тех писателей, о ком я собирал вырезки из западных журналов. И вот – журнальная публикация “Черной книги” в “Иностранной литературе”, в девятом номере за 1999-й. Это было какое-то особое письмо, за ним слышался голос рассказчика за кофе в чашечке с турецким узором и настолько вязкой гущей, что по ней и гадать-то нет смысла. Роман был полон запахов и звуков. И шелеста газет. Тогда они еще не были уходящей натурой, а оставались важной частью материального мира. Вставная новелла под видом статьи одного из героев книги “Когда расступились воды Босфора” и вовсе показалась мне музыкальным шедевром. Нобелевка, которую Памук получил в 2006 году, – редкий случай совпадения вкусов, когда выбором лауреата были довольны самые разные люди. Я покупал и читал его “Снег” и “Стамбул” по-английски еще до того, как появлялись русские переводы.


Кто из нас в детстве не придумывал свои собственные воображаемые страны, свои Швамбрании – со специфической историей, культурой, королями и военачальниками и обязательно с подробной картой. Вместе с детством эта разновидность государственного и исторического строительства заканчивается. Однако некоторые писатели оставляют себе такую привилегию. К ним относятся и Джонатан Свифт, и Орхан Памук. Роман “Чумные ночи” и есть такая Швамбрания. Воображаемая островная страна, которая вполне могла существовать, чья история и, конечно же, географическая карта вплетены в большую историю XX века.

Памук признавался, что любит подобную игру: именно она и называется fiction. Но он певец деталей, фанатик подробностей, которые должны смотреться гиперреалистично, и потому его вымышленные истории выглядят как подлинные, а в своих исторических (или условно исторических) романах писатель часто опирается на настоящие документы и свидетельства. И тогда непонятно, кто кому подражает: источник замысла, документ или старинное произведение малоизвестного автора – Памуку или Памук – источнику замысла. Иной раз романы нобелевского лауреата напоминают книги Умберто Эко, переплавившего медиевистику в прозу.

Те романы Орхана Памука, которые условно относятся к современной эпохе, несут на себе печать прошедшего времени: его деталей, внешних обстоятельств вроде турецких военных переворотов, внутренней жизни чайных в Карсе или среднестатистических семей в Стамбуле, садящихся каждый вечер ужинать перед телевизором. “Музей невинности” – роман о любви (оставивший след на карте достопримечательностей Стамбула в виде одноименного Музея невинности, где хранятся 4213 окурков сигарет, выкуренных возлюбленной главного героя), казалось бы, о сегодняшнем дне. Но это не так: действие в нем начинается в 1970-е. И это история именно про ту эпоху. “Черная книга” была бы невозможна в эпоху интернета – в ней ключевую роль играют бумажные газеты, она пахнет типографской краской и газетной бумагой.

В течение почти полувека работы над классическими многоплановыми романными формами Памук зарастает памятью. В том числе о тех эпохах, в которых он, разумеется, не жил, но куда помещает не только своих героев, но и себя и своих близких: в романе “Меня зовут Красный”, в котором действие происходит в XVI веке, возникают Орхан, его брат Шевкет и его мать Шекюре – так, собственно, зовут брата и маму писателя. Но все эти романы почему-то кажутся прозой о сегодняшнем дне. Сегодня прорастает из позавчера, а позавчера кажется сегодняшним днем. В этой прозе всегда присутствует сразу несколько культурных слоев, которые нуждаются в бесконечных сносках. Так и в “Чумных ночах”, повествовании о чуме в раю, об эпидемии 1901 года на вымышленном средиземноморском острове Мингер, части Османской империи, который, будучи заблокированным из-за распространения болезни, объявляет о своей независимости – и придумывает сам себе историю и даже отчасти язык.

Уже стал банальностью разговор о том, что, начав писать “Чумные ночи” в 2016 году, Памук удивительным образом предсказал пандемию коронавируса 2020-го и подробнейшим образом описал психологические детали поведения людей во время карантина. Включая каскадно развивающиеся политические последствия пандемии и самоизоляции. Но в том-то и дело, что между историей и современностью для Памука нет границ, и потому у него всегда урок истории перед глазами.