– Понятия не имею, – признался врач. – Все родственники этого хотят, и я никогда не понимал – зачем. А вам и понимать не к чему. От вас ведь просто требуется поумирать при них несколько минут, и дело с концом. Разве это трудно?
– Ладно, – сдался Йоссариан. – Если всего на несколько минут и вы обещаете стоять за дверью, то я согласен. – Он уже начал входить в роль. – А почему бы вам как следует меня не забинтовать для пущего эффекта? – спросил он.
– Прекрасная мысль, – одобрил врач.
Йоссариана укутали в бинты. Бригада санитаров укрепила на окнах жалюзи, и, когда их приспустили, в изоляторе воцарился тоскливый полумрак. Йоссариану вспомнилось, что не помешали бы цветы, и отряженный доктором санитар принес откуда-то два полуувядших букетика, которые затопили сумрачный изолятор пряным ароматом умирания. Йоссариан улегся на койку, и посетителям разрешили войти.
Они вошли на цыпочках, со смиренным и виноватым видом незваных гостей – сначала удрученные старики, а вслед за ними молодой и здоровенный, но хмурый матрос. Родители двигались бок о бок, с напряженными и парадными лицами, напоминая оживший семейный дагерротип, – гордые, маленькие, поблекшие, словно бы отлитые из тусклого металла и облаченные в почерневшие от времени одежды. Мать скорбно поджала тонкие губы, удлиненно-овальное лицо у нее было цветом в жженую умбру, а черные, гладко зачесанные назад и разделенные прямым пробором жесткие волосы – никаких парикмахерских ухищрений она явно не признавала – казались присыпанными золой из-за седины. Отец держался подчеркнуто прямо, и старомодный двубортный пиджак с подложенными плечами был ему узковат. Вокруг привычно прищуренных, обожженных солнцем глаз змеились у него мелкие морщинки, а большие пушистые усы на иссеченном крупными морщинами лице серебрились густой сединой. Маленький, но крепкий и кряжистый, он выглядел трагически скованным, когда одеревенело замер посреди изолятора с прижатой к лацканам пиджака черной фетровой шляпой в натруженных, старчески смуглых руках. Нужда и тяжкий труд наложили на обоих стариков свою уродливую печать. А молодой матрос приготовился к бою. Его белая бескозырка была залихватски сдвинута на ухо, он сжимал кулаки и злобно, затравленно озирался.
Все трое, войдя в комнату, на мгновение приостановились, а потом нерешительно и медленно, плечом к плечу и даже как бы в ногу, начали подступать похоронной шеренгой к койке. Приблизившись к ней вплотную, они молча уставились сверху вниз на Йоссариана. Настала надрывная, непереносимая тишина. Она мучительно длилась, и, чтобы хоть чем-нибудь ее нарушить, Йоссариан сдавленно кашлянул.
– Он жутко выглядит, – проговорил наконец старик.
– Ему худо, отец.
Старушка опустилась возле койки на стул и, будто от физической боли, стиснула на коленях заскорузлые, с венозными узлами пальцы.
– Джузеппе, – сказала она.
– Меня зовут Йоссариан, – сказал Йоссариан.
– Его зовут Йоссариан, мать. Ты узнаешь меня, Йоссариан? Я твой брат Джон. Ты ведь помнишь меня, Йоссариан?
– Конечно, помню, – сказал Йоссариан. – Ты мой брат Джон.
– Он узнал меня, отец! Он помнит, кто я такой. А это отец, Йоссариан. Поздоровайся с отцом.
– Здравствуй, отец, – сказал Йоссариан.
– Здравствуй, Джузеппе, – откликнулся отец.
– Его зовут Йоссариан, отец.
– Он жутко выглядит, – сказал отец. – На него страшно смотреть.
– Ему очень худо, отец. Доктор говорит, что он умирает.
– Мало ли кто чего говорит. Я сроду им, жуликам, не верил.
– Джузеппе! – в невыразимой муке сказала мать.
– Его зовут Йоссариан, мать. Она последнее время неважно соображает, что к чему. Ну а как тебя тут лечат, малыш? Взаправду хорошо?
– Взаправду хорошо, – эхом откликнулся Йоссариан.
– Вот и хорошо. Ты им не давай себя ущемлять. Ты здесь не хуже любого другого, даром что итальянец. У тебя тоже есть права.
Йоссариан сморгнул и закрыл глаза, чтобы не смотреть на своего брата Джона. Ему было нехорошо.
– Нет, вы посмотрите, как он жутко выглядит! – сказал отец.
– Джузеппе, – сказала мать.
– Его зовут Йоссариан, мать, – указал ей матрос. – Неужели трудно запомнить?
– Да мне все равно, – указал матросу Йоссариан. – Пусть называет меня Джузеппе.
– Джузеппе, – сказала она ему.
– Не унывай, Йоссариан, – сказал брат. – Все будет хорошо.
– Не унывай, мать, – сказал Йоссариан. – Все будет хорошо.
– А священник у тебя был? – осведомился брат.
– Был, – соврал Йоссариан, снова закрывая глаза.
– Это хорошо, – решил брат. – Пока ты получаешь все, что положено, жизнь катится как надо. А нам вот надо было аж из Нью-Йорка к тебе прикатить. Мы боялись, что не успеем.
– Чего не успеете?
– Увидеть тебя, пока ты не умер.
– А зачем вам это понадобилось?
– Чтоб ты не умер, пока нас нет.
– А зачем вам это понадобилось?
– У него начинается бред, – сказал брат. – Он повторяет одно и то же.
– Чудно это все, – сказал отец. – Я всегда называл его Джузеппе, а теперь он, оказывается, Йоссариан. Очень это все чудно.
– Подбодри его, мать, – предложил матери брат. – Скажи ему доброе слово.
– Джузеппе, – сказала мать.
– Это не Джузеппе, мать. Это Йоссариан. Мы же двадцать раз тебе говорили.
– А зачем вам это понадобилось? – опустив голову, печально сказала она. – Он ведь все равно умрет.
Из ее заплаканных глаз хлынули слезы, а руки, словно неподвижные темные мотыльки, застыли на коленях, хотя сама она, не вставая со стула, принялась горестно раскачиваться взад и вперед: Йоссариан боялся, что она начнет громко рыдать. Брат с отцом беззвучно заплакали. Йоссариан вдруг вспомнил, почему они плачут, и тоже расплакался. Врач, которого он раньше никогда не видел, вошел в палату и вежливо сказал посетителям, что пора уходить. Отец приосанился для последнего прощания.
– Джузеппе, – начал он.
– Йоссариан, – поправил его брат.
– Йоссариан, – сказал отец.
– Джузеппе, – поправил его Йоссариан.
– Скоро ты умрешь, – проговорил отец.
Йоссариан опять расплакался. Незнакомый врач пакостно посмотрел на него, и он взял себя в руки.
– Когда ты окажешься там, – с мрачной торжественностью и низко опустив голову сказал отец, – то передай, пожалуйста, кой-чего от меня. Передай, что неправильно людям умирать, когда они молодые. Неправильно, да и все тут. Передай, что если уж им обязательно нужно умирать, то пусть умирают, когда состарятся. Только передай прямо Самому. Сам-то этого, видать, не знает, потому что он милосердный, а все идет, как оно сейчас идет, уже давно, очень давно.
– И не давай там себя ущемлять, – посоветовал ему брат. – Потому что ты и на небе будешь не хуже любого другого, даром что итальянец.
– Оденься потеплее, – сказала мать, которая, видимо, понимала, что к чему.
Глава девятнадцатаяПолковник Кошкарт
Полковник Кошкарт был пронырливым, преуспевающим, неряшливым и несчастным завистником с расхлябанной походкой и цепкой мечтой о генеральстве. Напористый и трусоватый, задиристый и осмотрительный, уравновешенный и неуверенный в себе интриган, он жаждал отличиться перед начальством и опасался, что его мелкие административные уловки могут обернуться крупными служебными неприятностями. Это был благообразный и неприятный, брюзгливый и обрюзгший, самодовольный и недовольный жизнью фанфарон с вечными приступами дурных предчувствий. Он был доволен собой, потому что к тридцати шести годам стал в чине полковника командиром полка, и недоволен жизнью, потому что ему уже исполнилось тридцать шесть лет, а он дослужился только до полковника.
Полковник Кошкарт не имел представления об абсолютных величинах. Он мог измерять свой успех исключительно достижениями соперников и почитал совершенством только то, что делал так же умело, как все остальные люди его возраста, которым это удавалось даже лучше. Тысячи его сверстников были всего лишь капитанами, и при мысли о них он испытывал телячий восторг превосходства; но тысячи других его сверстников уже дослужились до генералов, и, вспоминая про них, он ощущал мучительную неполноценность, что заставляло его грызть ногти в таком неизбывном беспокойстве, какого никогда не чувствовал даже Обжора Джо.
Полковник Кошкарт был крупным, широкоплечим и чванливым самодуром с черными, коротко подстриженными, начинающими седеть курчавыми волосами и аляповато инкрустированным мундштуком, который он купил за день до отправки на Пьяносу, когда его назначили командиром полка. Он демонстрировал свой мундштук при всяком удобном случае, и научился делать это весьма изощренно. Мундштук ярко выделял полковника Кошкарта из общей массы американских офицеров – по крайней мере в его воображении. Насколько он знал, его мундштук был единственным на Средиземноморском театре военных действий, и эта мысль внушала ему тревожную радость. Он радостно предполагал, что такой высокоутонченный интеллектуал, как генерал Долбинг, наверняка одобрял, когда они встречались, его мундштук, хотя встречались они довольно редко, и полковника Кошкарта это радовало, поскольку генерал Долбинг мог вообще не одобрять мундштуки. Думая о подобной возможности, полковник Кошкарт едва подавлял рыдания, и ему хотелось выбросить к чертовой матери эту пакость, однако его останавливала непоколебимая убежденность, что мундштук придает особый лоск тому героическому облику прирожденного и мужественного воина, который, как он был уверен, неизмеримо возвышал его над всеми полковниками американской армии, вступившими с ним в борьбу за генеральский чин. Только вот не ошибался ли он?
Этот вопрос беспрестанно донимал полковника Кошкарта – ловкого и до самозабвения рьяного военного стратега, который без устали, хитроумно и въедливо трудился с утра до вечера на ниве собственного преуспеяния. Дерзновенный и ревностный дипломат, он старательно загонял себя в могилу, ненавистно проклиная свои промахи и покаянно оплакивая упущенные возможности. Он всегда был запальчиво взвинчен, обеспокоен и раздражен. Доблестно и безоглядно пускался он в замысловатые предприятия, разработанные для него подполковником Корном, и с горестным отчаянием дожидался потом непоправимых бедствий. Он жадно собирал сплетни и кропотливо коллекционировал слухи. Он никому не доверял и верил всему, что слышал. Он был неизменно начеку и безошибочно ориентировался в событиях, происшествиях и человеческих взаимоотношениях, которых не существовало. Он знал решительно все и упорно тщился хоть что-нибудь по-настоящему осознать. Он был неустрашимо агрессивен и безутешно горевал, думая, как плохо относятся к нему влиятельные люди, которые о нем едва ли слышали. Все желали ему зла. Он жил на грани гибели, то заедая, чтоб не подавиться до смерти, застрявшие в горле кости лакомыми дарами судьбы – их взаимокалькуляция доводила его порой до зыбучего полузабытья, – то подсчитывая великие воображаемые победы и катастрофические, тоже воображаемые, утраты. Воображение ежечасно возносило его на высочайшие вершины торжества и ввергало в бездонные пучины отчаяния. Никто не знал, когда он спит. Если ему доводилось от кого-нибудь