Кони-Айленд. Конец веселья [56]
Кони-Айленд кажется прекрасным детям и уродливым — взрослым, чем и напоминает жизнь в целом.
В большинстве своем люди, в том числе и те, кто здесь побывал, удивляются, узнав, что на Кони-Айленде живут целые семьи и растут дети. Им это место представляется огромным, окруженным забором парком аттракционов, который закрывается осенью и остается закрытым до наступления следующей весны. На самом деле парк занимает около девяти кварталов приморского жилого района, который имеет примерно четыре мили в длину и, возможно, полмили в ширину и который — по современным представлениям о пригородах — основательно застроен и плотно населен людьми, живущими здесь круглый год. Даже в 1929 году, когда я еще ходил в детский сад, на Кони-Айленде постоянно жили семьи в количествах, достаточных, чтобы до отказа забивать детьми две начальные школы, а в каждой из них было по шесть этажей, и фасады их занимали целый квартал.
Расстояние от школы до школы составляло почти милю, и у одной из них уже появились пристройки — череда стоявших по другую от нее сторону улицы домишек, отведенных под занятия младших классов. К концу тридцатых здесь построили еще и неполную среднюю школу, в которой стали учиться старшеклассники. По какой-то непонятной причине ей присвоили имя Марка Твена — возможно, потому, что Роберт Мозес[57] (который, по сути дела, и правил штатом Нью-Йорк едва ли не со дня своего рождения) оказался слишком застенчивым, чтобы украсить ее своим именем, а может быть, потому, что Сэмюэл Клеменс был единственным американским левым, который сумел написать нечто обладавшее неоспоримыми достоинствами.
Кони-Айленд — это, разумеется, часть Бруклина, южная его часть, глядящая на Атлантический океан. Не являясь настоящей трущобой, Кони-Айленд был и остается местом унылым и, как я теперь понимаю, убогим и мрачным. Чем старше становилась моя мать, тем большей неприязнью к нему она проникалась и тем сильнее жалела, что поселилась там, — особенно в летнее время, когда улицы его круглосуточно наполняли шумливые люди. Мы были детьми из бедных семей, однако не знали этого. Работа у каждого из наших отцов имелась, но зарабатывали они не много. Одно из преимуществ детства состоит в том, что оно таких условий жизни попросту не замечает, — не думаю, впрочем, что относительная бедность так уж угнетала и наших родителей, ведь почти все они были иммигрантами. Они много работали и редко ссорились. Они не пьянствовали, не разводились, а если и не были более осмотрительными, чем люди моего поколения, то, во всяком случае, не заводили шашней с женами и мужьями своих друзей и соседей.
В моей части Кони-Айленда каждый квартал состоял из многоквартирных домов. Все они были четырехэтажными — в трех верхних располагались квартиры, первый занимали маленькие магазины или опять-таки квартиры. Лифты во всех отсутствовали, и одно из сохранившихся у меня болезненных воспоминаний детства — это старики и старухи (в то время стариками и старухами были наши отцы и матери), с трудом поднимающиеся по крутым лестницам.
Почти по всему Кони-Айленду — и главным образом вблизи пляжа — были разбросаны затейливые скопления бунгало и дощатых домишек, именовавшихся «виллами», «дворами» и «эспланадами». Девять месяцев в году они пустовали, но каждый июнь заполнялись семьями, перебиравшимися на лето в эти тесные жилища со своим постельным бельем и детскими колясками, — казалось, что почти все они появлялись здесь в один день. Они приезжали из других частей Бруклина, из Бронкса, Манхэттена и Нью-Джерси, чтобы провести летние месяцы в тесноте и толкотне, которые людям более утонченным показались бы нестерпимыми. И, надо полагать, проводили их с приятностью, поскольку те же самые семьи с их постельным бельем и подросшими детишками арендовали те же самые «виллы», «дворы» и «эспланады» год за годом.
Году в 1927-м некие расчетливые дельцы надумали построить прямо на променаде шикарный отель «Полумесяц» и очень скоро обанкротились. Что внушило этим изворотливым спекулянтам недвижимостью мысль, будто людям, имеющим достаточно денег, чтобы поехать куда захотят, придет в голову останавливаться на Кони-Айленде, понять невозможно. Сейчас в отеле находится дом престарелых, и это хоть и страшноватый, но уместный символ самого старого и обветшавшего полуострова. Со времен последней мировой войны здесь не построили (насколько я знаю) ни одного нового жилого дома, за исключением трех финансировавшихся городскими властями, а парк аттракционов Кони-Айленда, некогда такой же современный, как и все прочие, ни одним сколько-нибудь значительным аттракционом не обзавелся, не считая парашютной вышки, доставшейся ему в наследство от Нью-Йоркской всемирной выставки 1939 года.
На Кони-Айленде имелся променад, который представлялся мне самым большим и великолепным променадом в мире. Имелся и пляж — длинный, широкий, покрытый очень мелким песком: следует побродить, спотыкаясь о камни, по побережьям Ниццы, Вильфранша и английского Брайтона и уяснить, что и они именуются пляжами, чтобы оценить пляж Кони-Айленда как географическую особенность. А еще на Кони-Айленде имелись длинные мощеные улицы — лучшие игровые площадки из когда-либо придуманных каким угодно устроителем мест отдыха.
Парковая зона Кони-Айленда — та ее часть, в которой находились аттракционы и игры, лотки с едой и ряды игровых автоматов, — представляла для нас в холодные весенние дни и в дни позднего лета, а также и в жаркие летние (если нас пропускали бесплатно в «Луна-парк» или «Стипль-чез») огромный интерес. «Луна-парк» и «Стипль-чез» были единственными настоящими парками; у всех остальных аттракционов имелось по собственному владельцу. Крытая арена «Стаух» существует и поныне, а тогда в ней проводились чемпионаты по боксу и танцевальные марафоны. Пышное и безвкусное здание «Фельтманза» еще стояло, но уже погибало от заброшенности, лишившись Бриллиантового Джима Брейди и иных знаменитых покровителей. О блестящей истории «Фельтманза» мы ничего не знали, да она нас и не интересовала. Сосиски там продавались так себе — только это и имело значение.
Мы довольно рано поняли, что вареные сосиски не так вкусны, как жаренные на гриле; что лучших, чем в ресторанчике «У Натана», хот-догов не бывает; что «Колесо чудес» лучше «Колеса обозрения», однако и то и другое предназначается для детей «правильных» или для взрослых, сопровождающих таких детей; что «Циклон» — это, вне всяких сомнений, лучшие в мире «американские горы» и что более вкусных пирожков с картошкой, чем в «У Шацкина», не найдешь нигде на свете и искать не стоит. Все это были познания полезные, поскольку они научили нас стремиться к получению достойного качества по разумной цене. Позже мы познакомились с иным принципом, который развил в нас склонность к цинизму: получить достойное качество, как правило, невозможно. Мы узнали об этом от зазывал, обещавших угадать, сколько мы весим, сколько нам лет, как нас зовут, чем мы занимаемся, откуда мы родом и в какой день родились, — угадать о нас что угодно и всего лишь за десять центов, четвертак, полдоллара или доллар; у них все было устроено так, что клиент никогда не выигрывал. Вернее сказать, клиент-то выиграть мог, а вот хозяин заведения не проигрывал никогда, поскольку приз, выдававшийся им за выигрыш, неизменно стоил меньше того, что клиент тратил, чтобы его получить. Впрочем, кто-то из нас мог, поставив пенни, выиграть в орлянку кокос, проделать в нем с помощью молотка и гвоздя дырку и выпить молоко, а потом разбить кокос на десяток кусков и щедро одарить ими друзей. Сегодня вы можете выиграть пластмассовую расческу или сделанный в Японии бумажный американский флаг.
«Луна-парк» и «Стипль-чез» соперничали. «Луна-парк» располагал «Гонками по небу» и «Раскрой парашют» — это были очень хорошие аттракционы. «Гонками по небу» назывались самые высокие на полуострове «американские горы» (Господи, какие же они были высокие!), и впервые я приблизился к ним (одетым, сколько я помню, в форму «бойскаута-волчонка») в том же состоянии духа, в каком, полагаю, встречу когда-нибудь смерть, — твердя себе, что если другим удается пройти через это испытание без особого для них вреда, удастся и мне. Оказалось, что катание на «Гонках по небу» — дело самое плевое: они хоть и были высокими, но такой скорости и такого восторга, какие ты получал на «Циклоне», «Молнии» или «Торнадо», от них ожидать не приходилось. Прокатившись несколько раз на переднем, заднем и среднем сиденьях «Гонок по небу», мы научились с закрытыми глазами предсказывать каждый их поворот и подскок (мы часто катались на «американских горках» с закрытыми глазами — это давало дополнительные впечатления). Единственным, что нравилось нам в «Гонках по небу», была возможность продемонстрировать благоговейно взиравшим на нас новичкам снисходительное презрение, с каким мы одолевали все мнимые ужасы этого аттракциона.
«Стипль-чез», он же «веселое место», отличался большей чистотой, организован был разумнее, и основная часть его находилась под крышей, не на солнце. За двадцать пять центов ты получал розовый билетик, позволявший воспользоваться двадцатью пятью аттракционами. За пятьдесят центов покупался синий — тридцать один аттракцион, причем добавочные шесть были самыми лучшими. Фокус состоял в том, чтобы каким-то образом пролезть внутрь, а затем выпросить у хорошо одетых дам и прочей покидавшей «веселое место» публики недоиспользованные билеты. Это позволяло накопить такое их количество, что можно было обойти все аттракционы, и не по одному разу, и очень быстро обнаружить, что все они, за исключением нескольких, образуют небольшие группки, внутри которых каждый из аттракционов повторяет остальные, отличаясь разве что сиденьями. «Луна-парк» нравился нам больше. Разумеется, теперь он уже закрыт. На его месте стоит жилой микрорайон самой жуткой, какую я когда-либо видел, архитектуры, так что хотя бы духу «Луна-парка» выжить все-таки удалось. «Стипль-чез» никогда не выглядел так хорошо, как сегодня.
Каждый год после Дня труда[58], традиционно считающегося в большинстве мест отдыха концом сезона, начинается неделя парадов и шествий, носящая причудливое название «Марди Гра». Если вы ненавидите парады так же, как я, тогда кони-айлендский Марди Гра вам может понравиться, ибо он представляет собой краткую энциклопедию всего отталкивающего, ничтожного и поддельного, что относится к другим парадам. С другой стороны, цель он преследует более благородную, чем большинство прочих парадов: цель его — это скорее нажива, чем что-нибудь демагогическое. Его назначение — еще на неделю приманить на Кони-Айленд побольше людей, что позволит его бизнесменам огрести побольше денег.
Мы ходили на Марди Гра каждый вечер, хотя, по сути дела, парад всегда был тем же самым. Один мог именоваться «Ночью бойскаута», другой — «Ночью полицейского», третий — «Ночью пожарного», и на каждом из них людей, принадлежавших к соответствующей группе, присутствовало больше, чем на других, однако платформы разъезжали по улицам одни и те же, духовые оркестрики вышагивали те же, и на каждом всегда хватало дам из женского вспомогательного персонала той или иной организации — кем бы эти женщины ни были. (Я и по сей день не знаю, что такое «женский вспомогательный персонал», поскольку ни одной из его представительниц никогда не встречал.) Люди покупали у уличных продавцов с дерюжными мешками конфетти и бросали в лица других людей, совершенно им незнакомых. Мы сгребали конфетти с грязных тротуаров и использовали тем же манером по второму разу. В послеполуденные субботние часы происходило совершенно фантастическое шествие, называвшееся «Парад младенца», — представление, насколько я знаю, теперь уже отмененное благодаря усилиям всякого рода обществ защиты чего-то, слишком варварское и нелепое, чтобы его описывать.
В одну из таких ночей я видел мэра Лагуардиа, и очень этим доволен — теперь, когда знаю, каким замечательным он был человеком. В наши дни у политиков — кандидатов на какую-либо должность — установилась стандартная процедура: они приезжают на Кони-Айленд, чтобы угоститься хот-догом и прогуляться по тротуарам, улыбаясь и представляясь местным жителям. Нелегкое это бремя — навязывать свою особу удрученным бедностью людям. В годы тогдашних выборов у нас появлялись Вагнер, Джевитс и Лефковиц. Одна из самых вульгарных картинок, какие я видел в последнее время, — это газетная фотография Нельсона Рокфеллера, впившегося зубами в хотдог. Даже Генри Кэбот Лодж и тот отдал дань этому ритуалу: можно только предполагать, какое отвращение он, человек утонченный, избалованный, при этом испытывал, и надеяться, что горячая горчица заляпала рукав его костюма. Довольно и того, что такие люди состоят у нас в государственных деятелях; еще и брататься с ними мы вовсе не обязаны. Ни один из них не приезжает на Кони-Айленд потому, что это место ему нравится, а поживи они там, охоты прогуливаться по улицам улыбаясь у них поубавилось бы.
Годы нашего детства пришлись на годы Депрессии: автомобилей тогда было мало, и мы могли играть на наших чудесных улицах почти без помех. А главное, игры шли прямо за дверьми и под окнами наших домов, выглянув на улицу можно было мгновенно понять, что за ребята там собрались и какая вот-вот начнется игра. Днем мы, как правило, играли с мячом или в хоккей — на роликовых коньках; по вечерам, после ужина, улицы обращались в идеальное место для игр в салки, в прятки, в «полицейские и воры» и в «Али-Бабу».
Возможно, самое ценное, что имелось у нас, детей, в распоряжении, были другие дети, огромное количество живших по соседству других детей, причем всех возрастов, что позволяло играть в любые игры и собирать любые команды, даже футбольные. Улицы делились на отрезки пересекавшими их авеню, и на каждом отрезке каждой улицы жило столько детей всех возрастов и размеров, что их хватало для создания отдельного независимого сообщества.
Это и был «квартал» — кусок улицы, где жили мы все и на котором были сосредоточены все наши интересы. Ближайшие из наших школьных друзей могли жить в других кварталах, и вне школы мы виделись с ними редко и общего ничего не имели, если не вызывали их квартал на матч по панчболу или хоккею. Когда какая-нибудь семья переезжала с одной улицы на другую, ее дети почти неизменно пытались сохранить связи со своим старым кварталом, а ассимиляции в новый противились. Время от времени два квартала решали сразиться друг с другом и в таких случаях выстраивали свои боевые порядки на безопасном расстоянии один от другого, несколько минут швырялись в противника мелкими камушками, а затем расходились, возвращаясь к своим обычным занятиям и не ощущая враждебности, которой, строго говоря, не существовало и перед началом боевых действий.
Полагаю, наибольшее влияние оказывал на нас пляж. Осенью мы играли там в футбол, а это означало, что мы были избалованы и изнежены мягким песком и непригодны для игры на твердых площадках. (То обстоятельство, что ни один из ребят, среди которых я вырос, в спорте никогда ничего не достиг, внушает мне гордость. Думаю, нам делает честь и другое: никто из тех, кого я знал по Кони-Айленду, никогда не заглядывал в паноптикум и не голосовал за Герберта Гувера.) Нашей любимой командной игрой был панчбол: играют в него резиновым мячом, и он не так уж и сильно отличается от бейсбола, хоккея и футбола, как американского, так и английского, — последний, в уличном его варианте, требует большего достоинства и большего технического мастерства, чем футбол.
В последовательности наших игр присутствовал ритм — и сезонный, и инстинктивный. В один из весенних дней в небе вспыхивало солнце, и внезапно мальчишки каждого квартала начинали посылать по земле мячи друг другу — открывался сезон панчбола. Затем, уже после Дня труда, наступал момент, когда каждый мальчишка понимал, что лето идет к концу и пришло время браться за футбольный мяч. То же самое было справедливо и в отношении хоккея: по всему Кони-Айленду почти в один и тот же день и в каждом квартале футбольный мяч вдруг словно растворялся в воздухе, сменяясь скрежетом роликовых коньков. Летом нам приходилось, разумеется, довольствоваться пляжем и плаванием. Даже ночами улицы заполнялись людьми, не оставлявшими места для игр, и мы часами бродили по променаду, с завистью вглядываясь в веселый, красочный мир взрослых, пока наших старших сестер и братьев не высылали из домов, чтобы они отыскали нас в прогуливавшейся толпе и оттащили домой спать.
Если вспомнить, как мало за нами присматривали, как поздно мы возвращались по домам и какое огромное количество чужаков наводняло Кони-Айленд каждое лето, остается лишь удивляться тому, сколь малый ущерб мы понесли. В наших окрестностях почти не случалось преступлений или серьезных несчастных случаев. Мне не удается, к примеру, припомнить хотя бы одно убийство, совершенное на Кони-Айленде до того, как я, девятнадцатилетний, пошел служить в армию. (После войны я слышал о двух убийствах, произошедших в среде людей, связанных с букмекерством и ростовщичеством.) Ни разу не слышал я и об изнасиловании или совращении малолетних. Время от времени кого-нибудь из моих друзей сбивала машина, однако и он отделывался переломом ноги. Однажды летом (я тогда уже вступил в пору отрочества) утонул паренек, живший в нашем доме. Я знал его сестру. Не прошло и недели, как о нем почти забыли, а к концу лета стало казаться, что он и не существовал никогда, — как та юная обреченная девушка из несравненного «L’Avventura»[59] Антониони.
В какой-то из тех годов я едва не погиб, когда изо всех сил пытался дотянуться через низкий парапет крыши нашего дома до воздушного змея, запутавшегося в проводах, которые казались мне совсем близкими, — моя мать стояла в это время, болтая с соседями, на тротуаре, далеко внизу. (Хорошенькая могла получиться картинка!) Я едва не погиб однажды ночью, когда родители позвали меня из окна домой, а я к ним не поднялся, и они послали на улицу моего брата Ли. Я был быстрее и увертливее, чем он, и заставил его погоняться за мной, перебегая с одной стороны улицы на другую и обратно. Кончилось тем, что оба мы оказались распластанными на капоте машины, успевшей все-таки вовремя затормозить. По теперешним моим догадкам, я едва не погибал каждый раз, как мы играли в салки в пустых банях и я перепрыгивал с одного ряда одежных шкафчиков на другой. И я знаю, что едва не погибал каждый раз, как доплывал до буйка с колоколом. Впрочем, ничего по-настоящему опасного для жизни со мной ни разу не случилось.
Официально лето начиналось, я полагаю, в день, который мы называли «переходным», — в последний раз побывав в школе, мы разбегались по домам, размахивая табелями успеваемости и криками уведомляя всех встречных знакомых, что перешли в следующий класс. Впрочем, к тому времени нас успевал покрыть загар, способный внушить зависть любому бледнолицему взрослому, поскольку мы уже больше месяца купались в океане и носились в плавках по берегу. Тогда, как и теперь, на пляж Кони-Айленда набивалась по субботам и воскресеньям огромная толпа, однако нас, детей, это не заботило, поскольку в местах для сидения мы не нуждались. Мы все время либо бултыхались в воде, либо вылезали из нее, чтобы влезть снова, или прыгнуть с деревянного пирса, или пронестись вприпрыжку к замшелым валунам в конце волнолома и отдохнуть на них, или понаблюдать за странными взрослыми, которые часами сидели там с удилищами, но никогда ни одной треклятой рыбешки так и не выудили.
Сейчас, когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что в те дни на пляже было немереное количество молодых людей, игравших на гавайских и обычных гитарах. Они словно вырастали из песка, и именно здесь, на Кони-Айленде, окруженный со всех сторон дородными мамашами с термосами и покинувшими родину мужчинами, игравшими в пинокль или klabaitsch, я впервые услышал песни вроде «Долины Красной реки». Теперь, полагаю, там слушают транзисторные приемники и танцуют твист. Думаю, если бы я увидел сейчас, как человек нагибается и встает на руки, у меня глаза полезли б на лоб, но в то время, куда и когда ни взгляни, ты видел самое малое двух, а то и трех людей, расхаживавших по песку на руках. Бог их знает почему! Мне неведомо, куда они подевались, что с ними стало, да меня это и не волнует. Я уже много лет не видел на пляже стоящего на руках человека и, надеюсь, никогда больше не увижу.
Плавать мы учились на мелководье лет в семь-восемь. Большие волны на Кони-Айленде — настоящая редкость, поскольку пляж защищает от открытого океана Рокуэйз с одного боку и Сэнди-Хук — с другого. Каждый из нас, едва обнаружив, что способен продержаться на плаву в течение времени, большего, чем требуют два гребка, начинал готовиться к заплыву до «третьей вешки». На самом деле это была не вешка, а толстый канат, помечавший дальнюю границу зоны, которую обслуживали спасатели. Расстояние до него от первой вешки, то есть от берега, не превышало сорока ярдов, и при отливе половину этого расстояния можно было пройти пешком. Однако, впервые достигнув «третьей вешки», несущественно как, ты совершал подвиг, героический и благородный. Способность доплывать до третьей вешки и возвращаться назад наделяла тебя определенным статусом в сообществе юных мужчин. После ее обретения единственным вызовом, какой бросало тебе море, становился ярко-красный буек с колоколом, который, неустанно позванивая, раскачивался взад-вперед на воде почти в полумиле от берега.
Заплыв этот был не таким уж и опасным, но сейчас я не решился бы повторить его и за миллион долларов. Однако уклониться от него возможности не было. Просто-напросто приходил день, когда ты понимал, что можешь доплыть до буйка, и отправлялся в это плавание с другими мальчиками, которые уже добирались до него и уцелели. При всей нашей юности и отваге, мы были тем не менее слишком зрелыми и трусливыми, чтобы пытаться доплыть до буйка в одиночку. Наклон настоящих вешек — влево или вправо, — торчавших в бухте из воды так далеко, что их и разглядеть-то удавалось с трудом, показывал нам направление океанского течения, и мы проходили по пляжу вперед, потом назад три-четыре квартала, дабы определить, понесет ли оно нас к маленькому плавучему буйку, который был нашей целью. В такой дали течение оказывалось обычно очень сильным, и, думаю, если бы мы хоть раз ошиблись в расчетах и проскочили мимо буйка, то наверняка утонули бы. Нам было лет по десять — двенадцать, и сил, необходимых для того, чтобы доплыть до буйка и вернуться без основательного отдыха на этом пути, нам явно не хватало.
Сначала мы доплывали до «третьей вешки» и отдыхали, чтобы пополнить запасы уже потраченных сил. А потом неторопливо, по-собачьи или на боку, отправлялись к нашей цели. Плывя, мы (забыл сказать об этом) разговаривали, почти не закрывая рта, и понемногу буек все приближался, приближался. В сущности, великого напряжения сил наше плавание не требовало — скорее терпения. Ты просто загребал и загребал руками, спокойно беседуя с друзьями, и по прошествии времени оказывался почти у самой цели. Страх охватывал тебя, лишь когда ты оглядывался назад, видел ставший совсем махоньким пляж и понимал — если обладал воображением наподобие моего, — как далеко уплыл от какой бы то ни было помощи. (Сейчас у меня от одного воспоминания об этой картине кровь стынет в жилах.) Но разумеется, помощь всегда была рядом — друзья, которые плыли по сторонам от тебя, — да и течение все время несло нас к буйку. Когда до него оставалось ярдов пятнадцать — двадцать, мы теряли терпение, переходили на «австралийский кроль» и проплывали остаток пути так быстро, как только могли. А добравшись наконец до буйка, забирались на него и триумфально звонили в колокол.
На обратном пути острое чувство опасности, которое часто охватывает идущего на риск мальчика, нас покидало — думаю, главным образом потому, что мы с каждой минутой приближались к спасению. На этот раз нашей целью становились несколько миль пляжа. Впрочем, как-то раз один из нас четверых внезапно лишился сил и сказал, что, похоже, доплыть до берега не сумеет. Каждый из нас просто ухватился за него без какой-либо паники или тревоги, и мы неторопливо отбуксировали беднягу почти до самого каната, до третьей вешки, а остаток пути он проделал уже самостоятельно. По-моему, никто из нас не сознавал, что мы спасли ему жизнь. Семь лет спустя он погиб в Италии при артиллерийском обстреле. Мальчика звали Ирвингом Кайзером, а смерть его печалит меня сейчас сильнее, чем в пору его гибели.
Половое созревание и Вторая мировая война, именно в этом порядке, породили кардинальные изменения в нашей психологии, реакциях и социальных предпочтениях, чему способствовал также и переход в среднюю школу, находившуюся во Флэтбуше, в нескольких милях от Кони-Айленда. Впервые в жизни мы попали в среду людей, происходивших из других частей света, пусть даже частями этими были другие районы Бруклина. Разница в возрасте в один год означала теперь не просто различие в порядковом номере школьного класса, но различие в самих школах — другие одноклассники, другие знакомства, другие обязательства, другие интересы и занятия. Прежние отношения начали распадаться, возникала новая дружба. Мальчики с самых разных улиц объединялись в своего рода клубы, основу которых составляли общие интересы к девушкам и спорту. К великому смятению тех, кто был младше нас, давние связи, которыми определялось понятие «квартал», попросту улетучивались.
Вдруг оказалось, что некоторые из наших прежних друзей вообще ни к какой компании не принадлежат: мальчик, лишенный индивидуальности, невзрачная девочка, знающая, что она некрасива, и не умеющая с этим знанием жить, ребята со странностями, тихони, мальчишки с физическими недостатками, не способные ни в мяч играть, ни танцевать «линди-хоп». Они лишились друзей, были отброшены назад, хоть мы и здоровались с ними при встречах.
Жизнь проявляла присущую ей уродливость и жестокость и в иных отношениях. Кто-то из мальчиков, росших вместе с нами, вдруг умирал по причине слабого сердца или от редкой болезни, о которой мы и не слышали никогда. Какой-нибудь друг детства необъяснимым образом обращался в подлую, жестокую свинью и связывался с хулиганьем из других кварталов. Девушки, с которыми, когда мы играли в «бутылочку», целоваться никому не хотелось, вдруг беременели и заставляли парней на несколько лет старше брать их — без всякой охоты — в жены. Мальчик, которого мы дразнили маменькиным сынком, оказывался гомосексуалистом. Многие из нас уже зарабатывали после школьных занятий деньги, выполняя ту или иную, не особо нравившуюся нам работу. Другие бросали школу, едва достигнув возраста, когда закон позволял работать, и находили ту или иную работу, не нравившуюся им совсем. Летними ночами мы бродили теперь по улицам до часа, достаточно позднего, чтобы увидеть на тротуарах россыпи арбузных корок и обглоданные кукурузные початки и понять, что с наступлением темноты Кони-Айленд зарастает грязью. Зимой же он начал казаться нам одиноким, холодным районом, населенным людьми, слишком старыми для роликовых коньков и игры в салки.
Во время войны я приехал домой в зимний отпуск и через три дня ощутил такую подавленность, что сбежал в один горный отель — лишь бы оказаться среди людей, мне не знакомых. Демобилизовался я в прекрасную весеннюю неделю и, едва переодевшись в гражданское, понесся по Серф-авеню, выглядывая кого-нибудь из старых друзей, чтобы отпраздновать мое возвращение. И вдруг увидел еще не снявшего армейской формы Дэви Голдсмита. Мы ликующе обнялись и поспешили в парк развлечений, на поиски нашего детства. Там мы съели несколько хот-догов и пирожков — ничего особенного, все как в прежние времена, — однако, когда подошли к парашютной вышке, я испугался. Мы прокатились на «Циклоне», я вышел с него с бухавшей в голове болью и со свернутой шеей и сразу понял: все кончено, мне двадцать два года, я слишком стар, — и, как любой глубокий старик, почувствовал, что навсегда лишился чего-то, бесконечно мне дорогого.
Семнадцать лет прошло с того дня, и за это время я приезжал на Кони-Айленд только ради того, чтобы мои дети покатались на каруселях и электрических автомобильчиках, неизменно доставлявших им радость. Когда мои друзья, отроду на Кони-Айленде не бывавшие, просят, чтобы я свозил их туда, я первым делом отправляюсь с ними в ресторанчик «У Натана» поесть хот-догов, а потом отвожу к «Циклону», где они катаются сколько душа попросит, а сам посиживаю рядом с этим аттракционом на скамеечке. После «Циклона» — лучших, объясняю я им, «американских горок» на свете — мы идем к парашютной вышке, а затем, когда они вдоволь напрыгаются, стараюсь как можно быстрее увезти их с Кони-Айленда — либо на Манхэттен, либо в Шипшед-Бей, в огромный великолепный ресторан морепродуктов «У Ланди», неизменно поражающий каждого, кто видит его впервые. Если друзья прихватывают с собой детей, я везу их прямиком в «Стипль-чез». Те же самые его особенности, что разочаровывали нас в прошлом, теперь делают «Стипль-чез» идеальным. Аттракционы там все до единого безопасны, и пока дети бегают от одного, катающего их по кругу, к другому, делающему в точности то же, я могу спокойно сидеть с их отцами.
Сам я почти никогда сюда не приезжаю — разве что ради того, чтобы поесть «У Натана». Почти все, кого я знал по Кони-Айленду, перебрались куда-то еще. И никто из моих живших здесь знакомых возвращаться сюда не хочет. Похоже на то, что все мы прониклись отвращением к этому месту, что отчасти странно, поскольку мы провели здесь счастливое, я в этом не сомневаюсь, детство. С другой стороны, объяснение может быть совсем простым: Кони-Айленд — место бедное, обветшалое, и теперь мы это понимаем.
Проезжая по нему, я испытываю неловкость, а выезжая — облегчение, но пока я еще еду по нему, меня поражают дети — огромное количество детей, которых я вижу в каждом квартале, — весело играющие на улице; их там больше, чем я видел где-либо еще. Впрочем, дети умеют быть счастливыми где угодно.