В Трувиле он познакомился с Гертрудой и Гарриет Коллиер, дочерьми британского военно-морского атташе. Кажется, обе в него влюбились. Гарриет написала его портрет, который потом висел над камином в Круассе, но он больше симпатизировал Гертруде. О ее чувствах можно догадаться по тексту, который она написала несколько десятилетий спустя, после смерти Гюстава. В стиле романтической беллетристики, без настоящих имен, она хвастается: «Я любила его страстно, с обожанием. Годы пролетели над моей головой, но я никогда не испытывала такого поклонения, такой любви и одновременно страха, которые тогда овладели моей душой. Что-то говорило мне, что я никогда не смогу ему принадлежать… Но в потаенных глубинах моего сердца я знала, как истово я смогла бы его любить, почитать и слушаться».
Цветистый мемуар Гертруды вполне может быть фантазией; в конце концов, что сравнится в сентиментальном очаровании с мертвым гением и подростковыми приморскими каникулами? Но не исключено, что это правда. Гюстав и Гертруда на протяжении десятилетий не упускали друг друга из виду. Он послал ей экземпляр «Госпожи Бовари» (она поблагодарила его, назвала роман «чудовищным» и процитировала ему Филипа Джеймса Бейли, автора «Фестуса», — о долге писателя преподавать нравственные уроки читателю); а через сорок лет после той первой встречи в Трувиле она приехала навестить его в Круассе. Светлокудрый красавец-кавалер ее юности был теперь лыс, краснолиц и почти беззуб. Но его галантность оставалась в добром здравии. «Старинный мой друг, моя юность, — писал он ей потом, — в те долгие годы, что я жил, не зная о том, что с вами сталось, не было, наверное, ни единого дня, когда бы я не мечтал о вас. Вот так-то».
В один из этих долгих годов (а именно в 1847-м, через год после того, как Флобер делился с Луизой воспоминаниями о трувильских закатах) Гертруда дала обет любить, почитать и слушаться другого человека — английского экономиста по имени Чарльз Теннант. Пока Флобер медленно завоевывал всеевропейскую писательскую славу, Гертруда сама опубликовала книгу; она отредактировала и издала дневник своего деда под названием «Франция накануне Великой революции». Она умерла в 1918 году в возрасте девяноста девяти лет. У нее была дочь Дороти, которая вышла замуж за путешественника Генри Мортона Стэнли.
Во время одной из африканских экспедиций у отряда Стэнли возникли трудности. Путешественнику пришлось постепенно отказаться от всего, что не было абсолютно необходимым. Это была своего рода обратная и реальная разновидность игры «Что вы возьмете на необитаемый остров»: вместо того чтобы экипироваться вещами, которые сделают жизнь в тропиках более выносимой, Стэнли был вынужден избавляться от того, что помогало там выживать. Книги были очевидным излишеством, и он начал их выбрасывать, пока не дошел до тех двух, которые получает каждый игрок в «необитаемый остров», поскольку без них не может обойтись цивилизованный человек, — Библии и Шекспира. Третьей книгой Стэнли, той, которую он выбросил перед тем, как дойти до этого голого минимума, была «Саламбо».
Усталый, прощальный тон письма о закатах, которое Флобер послал Луизе Коле, не был позой. В том самом 1846 году умер сначала его отец, потом — сестра Каролина. «Что задом! — писал он. — Что за ад!» Всю ночь Гюстав бодрствовал у тела сестры: она лежала в белом подвенечном платье, он сидел и читал Монтеня.
Утром перед похоронами он склонился над ее гробом, чтобы запечатлеть прощальный поцелуй. Во второй раз за три месяца он слышал грохот тяжелых деревенских сапог на деревянной лестнице: пришли за телом. Скорбеть в тот день было затруднительно, слишком много было дел. Надо было отрезать локон волос Каролины, сделать гипсовые слепки с ее лица и рук: «Я смотрел, как огромные лапы мужланов трогают ее и покрывают лицо гипсом». Без огромных мужланов на похоронах никак.
Дорога на кладбище была памятна по прошлому разу. У могилы муж Каролины разрыдался. Гюстав смотрел, как опускают гроб. Вдруг гроб застрял: вырытая яма оказалась слишком узкой. Могильщики ухватили гроб и подвигали его; они тянули его туда и сюда, приподнимали, постукивали лопатой, подталкивали ломом — но он все равно не сдвигался. Наконец один из них наступил ногой на крышку, прямо над лицом Каролины, и запихнул гроб в могилу.
Это лицо послужило моделью для бюста, который Гюстав заказал; он стоял в кабинете на протяжении всей писательской карьеры Флобера, вплоть до его собственной смерти в том же самом доме в 1880 году. Мопассан помогал подготовить тело к похоронам. Племянница Флобера попросила по обычаю сделать слепок с руки писателя. Это оказалось неосуществимым: кулак слишком крепко сжался в последней судороге.
Процессия отправилась сначала к церкви в Кантеле, затем на Cimetière Monumental, где почетный караул выпалил свой нелепый комментарий к последней строчке «Госпожи Бовари». После положенных речей гроб стали опускать. Он застрял. На этот раз ширину рассчитали правильно, но промахнулись с длиной. Сыновья мужланов старались как могли, но безуспешно: они не могли ни впихнуть его, ни вытащить. Прошло несколько неловких минут, и скорбящие начали расходиться, оставив Флобера торчать в земле под углом.
Нормандцы славятся своей прижимистостью, и, конечно, их гробокопатели не исключение; возможно, каждый лишний взмах лопатой им отвратителен, и это профессиональное отвращение сохранилось в обычаях с 1846 по 1880 год. Возможно, Набоков читал письма Флобера, перед тем как приняться за «Лолиту». Возможно, любовь Г. М. Стэнли к африканскому роману Флобера не должна нас изумлять. Возможно, то, что нам кажется грубым совпадением, изящной иронией или смелым, дальновидным модернизмом, в те времена смотрелось совсем по-другому. Флобер тащил визитную карточку месье Юмбера из Руана до самых пирамид. Что это было — насмешливая реклама его собственной чувствительности, намек на песчаную, неполируемую поверхность пустыни или просто издевательство, адресованное всем нам?
6. Глаза Эммы Бовари
Позвольте объяснить вам, почему я ненавижу критиков. Не по обычным причинам, не потому, что они несостоявшиеся творцы (как правило, это не так, другое дело, что некоторые из них — несостоявшиеся критики); не потому, что они по природе своей недоброжелательны, завистливы и тщеславны (и это обычно не так; скорее, их можно было бы упрекнуть в чрезмерной щедрости, в возвышении посредственности, призванном продемонстрировать тонкость и оригинальность их критической оценки). Нет, за что я ненавижу критиков — по крайней мере, иногда, — так это за то, что они порождают вот такие пассажи:
Флобер, в отличие от Бальзака, не лепит своих героев при помощи объективных описаний внешности; напротив, автор столь безразличен к наружности персонажей, что в одном случае он наделяет Эмму Бовари карими глазами (14); в другом — глубокими черными (15); а в следующий раз глаза героини оказываются синими (16).
Этот беспощадный и хладнокровный приговор вынесен доктором Энид Старки, ныне покойной, почетным лектором Оксфордского университета по французской литературе, автором самой подробной британской биографии Флобера. Цифры обозначают номера сносок, в которых она уличает автора по-главно и построчно.
Я однажды присутствовал на лекции доктора Старки и рад сообщить, что французское произношение ее было ужасающим и сочетало самоуверенность классной дамы с полным отсутствием слуха; ее выговор колебался между методичной правильностью и нелепейшей ошибкой, иногда в одном и том же слове. Что, разумеется, не ставило под сомнение ее право преподавать в Оксфордском университете, поскольку до самого недавнего времени в этом заведении принято было обращаться с современными языками как с мертвыми: это делало их более респектабельными, приближало к далекому совершенству латыни и древнегреческого. И все-таки меня поразило, что человек, живущий за счет французской литературы, так нелепо искажает самые простые французские слова, некогда произнесенные предметами ее анализа, ее героями (и, надо заметить, кормильцами).
Быть может, вам покажется, что я мелочно злопамятен по отношению к покойной критикессе, и всего-то за то, что она указала на некоторую неуверенность Флобера относительно цвета глаз Эммы Бовари. Но я не слишком в ладах с предписанием de mortuis nil nisi bonum (это во мне говорит врач); и трудно справиться с раздражением, когда критик указывает тебе на что-то подобное. Раздражение это обращается не на доктора Старки, во всяком случае, поначалу — у нее, как говорится, работа такая, — нет, оно обращается на Флобера. Стало быть, этот кропотливый гений не уследил за цветом глаз самой знаменитой своей героини? Ха. Но потом, не в силах долго сердиться на него, все-таки переносишь свои чувства на критика.
Должен сознаться, что ни разу, читая «Госпожу Бовари», я не обращал внимания на разноцветные глаза Эммы. А надо было? А вы? Может, я был слишком занят, подмечая нечто, ускользнувшее от доктора Старки (ума не приложу, что бы это могло быть)? Иными словами: существует ли в природе идеальный читатель, абсолютный читатель? Что же получается, доктор Старки вычитала в «Госпоже Бовари» все, что вычитал и я, плюс многое другое, и это делает мое чтение в каком-то смысле бесполезным? Надеюсь, что нет. Мое чтение, возможно, было бесполезным с точки зрения истории литературной критики; но оно доставило мне удовольствие. Я не могу доказать, что непосвященные читатели получают от книг большее удовольствие, чем профессиональные критики; но я точно знаю, что мы имеем перед ними хотя бы одно преимущество. Мы умеем забывать. Доктор Старки и ей подобные несут на себе проклятие памяти: книги, о которых они пишут и говорят, не могут стереться из их сознания. Это уже почти семейные отношения. Может, именно поэтому критики говорят о своих «предметах» с покровительственной интонацией. Послушав их, можно подумать, что Флобер (или Мильтон, или Вордсворт) приходится им надоедливой старой теткой, которая сидит себе в кресле-качалке, благоухая затхлой пудрой, погруженная в прошлое, и годами не говорит ничего нового. Конечно, дом принадлежит ей и все живут в нем бесплатно, но все же, знаете ли…