Попугай Флобера — страница 14 из 41

Hachette, Париж, 1882–1883, в двухтомах): полные сплетен, авторского тщеславия, самооправданий, совершенно ненадежные, но исторически значимые. На странице 306 первого тома (издательство Remington & Co., Лондон, 1893, переводчик не указан) Дюкан подробно описывает женщину, которая послужила прототипом Эммы Бовари. Это была, объясняет он нам, вторая жена военного врача из Бонсекура, близ Руана:

Эта вторая жена была некрасива — небольшого роста, с тусклыми желтыми волосами и веснушчатым лицом. Она была претенциозна, мужа презирала и считала дураком. Ее отличала известная округлость форм, а в походке и в общей повадке сквозили гибкие, волнообразные движения, подобные извивам угря. В ее голосе сквозь вульгарный нижненормандский выговор прорывались ласкающие ноты, а в ее глазах неопределенного цвета — зеленых, серых, синих, в зависимости от освещения — застыло просительное выражение, никогда их не покидавшее.

Судя по всему, доктор Старки пребывала в блаженном неведении относительно этого примечательного пассажа. Подобная царственная небрежность по отношению к писателю, который так или иначе не раз оплачивал ее счета за газ и электричество, кажется мне удивительной. Проще говоря, я в бешенстве. Теперь вы поняли, почему я ненавижу критиков? Я мог бы попробовать описать вам выражение собственных глаз в данный момент, но от гнева они совсем побелели.

7 Через Ла-Манш

Слушайте. Ра-тарара-тарара-тарара. Потом — ш-ш-ш — вот там. Фа-тафафа-тафафа-тафафа. И снова — фа-тафафа-тафафа-тафафа. И опять. Ратараратара-ратарара — фатафафатафафатафафа. Легкая ноябрьская зыбь заставляет столики бара металлически дребезжать. Настойчивый призыв от ближайшего столика, пауза, пока неслышный пульс колышет судно, а потом негромкий ответ с другой стороны. Призыв и ответ, призыв и ответ; как пара механических птиц в клетке. Вслушайтесь в ритм: ратараратараратарара фатафафатафафатафафа ратараратараратарара фатафафатафафатафафа. В нем слышится постоянство, стабильность, взаимное доверие; однако перемена ветра или прилив могут положить конец всему.

Иллюминаторы на корме в каплях воды; в один из них можно различить пару толстых шпилей и вялую макаронину промокшей веревки. Чайки давно нас покинули. Они покричали нам в Ньюхейвене, оценили погоду, отметили отсутствие пакетов с бутербродами на задней палубе и повернули обратно.

Кто их осудит? Они могли бы следовать за нами до Дьеппа целых четыре часа в надежде на то, что обратный путь окажется удачнее, но это ведь десятичасовой рабочий день. Сейчас они, наверное, клюют червей на каком-нибудь мокром футбольном поле в Роттингдине.

Под окном стоит двуязычный мусорный бак с орфографической ошибкой. Верхняя надпись «PAPIERS» — как же официально звучит это французское слово! Оно как будто требует у вас паспорт и водительские права. Английский перевод внизу: «МУСОРА». Как меняет смысл одна буква. Первый раз, когда Флобер увидел свое имя в печати — как автор «Госпожи Бовари», первый выпуск которой анонсировался в «Ревю де Пари», — оно было написано «Фобер». «Если в один прекрасный день я явлюсь миру, то в полных доспехах», — хвастался он. Но даже в доспехах подмышки и пах никогда не бывают полностью защищены. Как он сам отмечал в письме к Буйе, опечатка в «Ревю» только одной буквой недотянула до того, чтобы превратить его в лавочника: имя Фобе значилось на бакалейной лавке на рю де Ришелье, прямо напротив «Комеди Франсез». «Я еще не появился, а меня уже свежуют заживо».

Мне нравится пересекать Ла-Манш в межсезонье. В молодости предпочитаешь вульгарные месяцы, зенит года. Чем старше становишься, тем больше ценишь межвременье, когда месяц сам не знает, на что решиться. Может быть, это признание в том, что тебе уже не обрести былой ясности. А может, признание в том, что ты предпочитаешь пустые паромы.

В баре человек шесть, не больше. Один растянулся на скамье, и равномерное дребезжанье столиков уже убаюкало его до первого мерного всхрапывания. В это время года не бывает школьных экскурсий; не работают дискотека, салон видеоигр и кинозал; бармен с кем-то болтает.

Я совершаю эту поездку уже третий раз за год. Ноябрь, март, ноябрь. Просто провожу пару ночей в Дьеппе; хотя иногда беру машину и еду в Руан. Совсем недолгий путь, но что-то меняется. Меняется. Свет над Ла-Маншем, например, с французской стороны совсем другой: более ясный и в то же время более изменчивый. Небо — театр перемен. Это не романтическое преувеличение. Пройдитесь по художественным галереям нормандского побережья, и вы увидите, что чаще всего рисуют местные художники: вид на север. Полоска пляжа, море и небо, на котором все время что-то происходит. Английские художники не делают ничего подобного, они и не думают толпиться в Гастингсе, Маргите и Истбурне, глазея на монотонно-хмурый канал.

Но я езжу не только из-за света. Я езжу из-за мелочей, о которых не помнишь, пока не увидишь их снова. Как их мясники разделывает мясо. Как серьезны их аптекари. Как их дети ведут себя в ресторане. А их дорожные знаки? (Франция — единственная известная мне страна, где водителей предупреждают, что на дороге может быть свекла: BETTERAVES,увидел я однажды в красном предупреждающем треугольнике, на котором изображалась машина, потерявшая управление.) Изящные городские ратуши. Дегустация вин в придорожных меловых пещерах. Я мог бы продолжать, но этого достаточно, а то я заведу пластинку о липах, об игре в петанк, о хлебе, вымоченном в терпком красном вине, — они называют это la soupe à perroquet, суп из попугая. У каждого есть свой список, и чужие списки всегда кажутся глупыми и сентиментальными. Вот только на днях я читал перечень, озаглавленный «Что я люблю». В нем значились: «салат, корица, сыр, красный перец, марципаны, запах свежескошенной травы… (хотите читать дальше?) розы, пионы, лаванда, шампанское, нетвердые политические убеждения, Гленн Гульд…» Этот ряд, составленный Роланом Бартом, продолжается бесконечно. С чем-то вы соглашаетесь, что-то вас раздражает. После медока и перемен Барт одобряет «Бувара и Пекюше». Ну хорошо, продолжим чтение. Что еще? «Ходить в сандалиях по тропинкам юго-западной Франции». Так и хочется немедленно рвануть на юго-запад Франции и посыпать тропинки свеклой.

В моем списке упомянуты аптеки. Во Франции они всегда сурово-сосредоточенны. В них не найдешь надувных мячей, цветной фотопленки, масок с трубками и замков с ключами. Продавцы знают свое дело и никогда не пытаются всучить вам в нагрузку леденцов. Я невольно прислушиваюсь к ним как к специалистам.

Однажды мы с женой зашли в аптеку в Монтобане и попросили бинт. Зачем? — спросили нас. Эллен показала пятку — ремни новых сандалий натерли ей волдырь. Аптекарь вышел из-за прилавка, усадил ее, с нежностью фетишиста снял с ее ноги сандалию, изучил пятку, протер ее кусочком марли, встал, повернулся ко мне с озабоченным выражением лица, как будто его выводы необходимо было скрыть от пациентки, и тихо сказал: «Месье, это волдырь». Дух Омэ жив, подумал я, покупая бинт.

Дух Омэ: прогресс, рационализм, наука, мошенничество. «Надо идти в ногу с веком» — чуть ли не первые его слова; и он идет в ногу с веком — до самого ордена Почетного легиона. Когда умирает Эмма Бовари, над ее телом бодрствуют двое: священник и аптекарь Омэ. Один представляет старую ортодоксию, другой — новую. Это похоже на аллегорическую скульптуру XIX века: Религия и Наука над телом Греха. С картины Дж. Ф. Уотгса. Вот только и представитель церкви, и представитель науки умудряются заснуть над телом. Если вначале их объединяет общее философское заблуждение, то позже они оказываются связаны еще более крепкими узами хорового храпа.

Флобер не верил в прогресс, особенно в моральный прогресс, который только и имеет значение. Век, в котором он жил, был глуп, следующий, начавшийся с Франко-прусской войны, будет еще глупее. Конечно, кое-что изменится: дух Омэ будет побеждать. Скоро каждый больной с искривлением стопы получит право на неудачную операцию, приводящую к ампутации ноги, но о чем это нам говорит? «Мечта о демократии, — писал он, — состоит в том, чтобы довести пролетариат до уровня идиотизма, свойственного буржуазии».

Многих раздражает эта сентенция. Но разве в ней нет правды? За последние сто лет пролетариат нахватался буржуазных претензий, в то время как буржуазия, не вполне уверенная в своих силах, стала хитрей и изворотливей. Это прогресс? Если хотите увидеть современный корабль дураков, взгляните на заполненный паром, пересекающий Ла-Манш. Вот они: высчитывают выгоду дьюти-фри, через силу выпивают в баре больше, чем им хочется, не отходят от игровых автоматов, бесцельно бродят по палубе, решают для себя, говорить ли правду на таможне, ожидают очередной команды экипажа, будто от них зависит переход через Чермное море. Это не критика, а просто наблюдение; я не знаю, что бы я сказал, если бы все приникли к ограждению, любуясь игрой света на воде, и принялись обсуждать Будена. Я и сам такой же, между прочим: затовариваюсь в дьюти-фри и жду команды. Я просто хочу сказать, что Флобер был прав.

Толстый водитель грузовика на скамье храпит, как паша. Я взял себе еще виски, надеюсь, вы не возражаете. Собираюсь с духом, чтобы рассказать… о чем? о ком? У меня есть три истории. Одна о Флобере, одна об Эллен, одна обо мне самом. Моя собственная история самая простая из трех — не более чем доказательство моего существования, — и все-таки ее начать труднее всего. История моей жены сложнее и значительней, однако и тут я ощущаю сопротивление. Все лучшее напоследок — так я говорил? Не знаю, скорее наоборот, пожалуй. Но к моменту, когда дело дойдет до ее истории, вы должны быть подготовлены, то есть по горло сыты и книгами, и попугаями, и пропавшими письмами, и медведями, и мнениями доктора Энид Старки, и даже мнениями доктора Джеффри Брэйтуэйта. Книги и жизнь — разные вещи, как бы нам ни хотелось верить в обратное. История Эллен — жизнь, и, наверное, именно поэтому вместо ее истории я рассказываю вам историю Флобера.