Попугай Флобера — страница 17 из 38

(«Алебарда: Когда видишь тяжелую тучу на горизонте, обязательно скажи: Будет сечь, как алебарда»), Абсент: Чрезвычайно сильный яд. Его всегда пьют журналисты, когда пишут свои статьи. Убил больше солдат, чем это сделали бедуины»).

«Лексикон» Флобера это своего рода курс иронии: с каждым пополнением его, большим или малым, мы видим, как книга становится все толще, как полотно художника, рисующего на пароме, который каждым новым мазком делает небо над Ла-Маншем темнее. Мне хочется написать «Лексикон прописных истин», касающихся самого Флобера. Краткий, форматом не более записной книжки-ловушки, но в нем будет нечто серьезное и вместе с тем способное ввести в заблуждение. Мудрость в пилюлях, но в некоторых из них — яд. Заманчиво, но опасно увлечься иронией: это позволяет писателю как бы не присутствовать в своем произведении и вместе с тем намекает на то, что он незримо там; что-то похожее на то, что ты ешь свой пирог и в то же время сохраняешь его [11]. Беда в том, что от этого только толстеешь.

Что же мы можем сказать о Флобере в этом новом словаре? Мы можем сказать о нем, что он, например, «буржуазный индивидуалист»; звучит достаточно уважительно и достаточно фальшиво. Такая характеристика и без того утвердилась за ним навсегда, потому что Флобер ненавидел буржуазию. А как быть с «индивидуалистом» или кем-то в этом роде? «Моим идеалом является Искусство, я считаю, что автор не должен проявлять себя в своих произведениях, а художник в своих картинах более чем Бог проявляет себя во вселенной. Человек — ничто, произведение искусства — все…» Я был бы рад, если бы мог сказать, что я думаю так, как сказал мсье Гюстав Флобер, и пережить те же чувства, которые переживал он, произнося эти слова. И все же. В чем значение этого джентльмена?

Требование авторского отсутствия в его произведениях давно стало предметом спора. Кто-то, делая вид, что согласен с этим, пользуясь обходным маневром, наносил удар читателю своим сугубо индивидуальным стилем. Убийство совершено по всем правилам, только на месте преступления почему-то откровенно брошенная бейсбольная бита с явными отпечатками пальцев. Нет, Флобер совершенно другой. Он истово верит в стиль. Больше, чем кто-либо другой из писателей. Он трудится в поте лица в поисках Красоты, музыкальности, точности и безукоризненности и не ставит монограммы, как это делал Уайльд. Стиль — функция темы. Он не навязывается сюжету, а рождается из него. Стиль это правда мысли. Точное слово, верная фраза и безукоризненная строка «всегда здесь», они имеют свое название, и долг писателя только найти их любым возможным для него способом. Иногда для одного достаточно отправиться в ближайший супермаркет и наполнить металлическую тележку покупками; для другого это означает затеряться на плоскогорье Греции в непроглядную ночь, в пургу или дождь, и обрести то, что ищешь, случайно услышав далекий лай собаки.

В наш прагматичный и просвещенный век подобные желания кажутся немного провинциальными (что ж, Тургенев считал Флобера наивным). Мы давно уже не верим в то, что наш язык и существующая реальность настолько «соответствуют друг другу», что даже возможно поверить в то, что слово рождает вещь так же легко и просто, как вещь рождает слово. Но если мы считаем Флобера наивным, или скорее неудачником, то мы не должны были бы поощрять его серьезность или стоическое отшельничество. В конце концов, это был век Бальзака и Гюго — с одной стороны, век показного романтизма, с другой — карликового символизма. Предполагаемую Флобером «невидимость автора» в этот век болтунов и кричащих безвкусных стилей можно характеризовать, пожалуй, или «классикой», или «модерном». Оглянувшись назад, к семнадцатому веку, или посмотрев вперед на конец двадцатого, современным литературным критикам столь самоуверенно и помпезно превратившим романы, пьесы и стихи в тексты — автора на гильотину! — будет не так легко расправиться с Флобером. В прошлом, девятнадцатом столетии он, создавая свои тексты, не придавал значения собственной персоне как их автору.

«Автор должен незримо присутствовать в своем произведении, как Бог во вселенной; он везде, но невидим». Разумеется, в наш век это было чрезвычайно неправильно истолковано. Достаточно вспомнить Сартра и Камю. Бог мертв, говорили они, а это значит, что мертв и тот писатель, который возомнил себя Богом. Всезнание невозможно, знания человека ограничены, значит, и роман тоже будет таким. Звучит не только превосходно, но и логично. Но так ли это? Роман все же не рождается от возникшей веры в Бога, и если на то пошло, какая разница между писателями, которые истинно верят во всезнающего повествователя, и теми, кто истинно веруют во всезнающего создателя. Я цитирую не только Флобера, но и Джордж Элиот.

Теперь по существу: притворная вера писателя девятнадцатого века во всесилие Бога это всего лишь тактический ход, а ограниченность знаний современного автора — тоже уловка. Когда современный писатель нерешителен, выдает свою неуверенность, кое-что не понимает, и вообще, затеяв игру, тут же проигрывает ее, следует ли читателю приходить к выводу, что такова и реальность, которую он пытается наиболее верно ему представить? Например, автор решает, что у его романа будет два разных конца (почему только два, а не все сто?). Должен ли читатель серьезно поверить в то, что ему предлагается самому сделать выбор, а роман отражает реальную жизнь со множеством выходов. Такой «выбор» всегда нереален, потому что читателя сразу заставляют узнать оба конца романа. В жизни мы принимаем решения — или решения принимаются за нас, — и мы идем по одной избранной дороге; если бы мы сделали другой выбор (как однажды я сказал своей жене, хотя сомневаюсь, что она тогда была в состоянии оценить мою мудрость), все было бы совсем иначе. Роман с двумя концами не отражает реальную действительность: он просто разводит нас по двум разным дорогам. Это одна из форм кубизма, как мне кажется. Что ж, пусть так, но зачем обманывать себя подобными выдумками.

В конце концов, если автору хочется по-настоящему показать разброс возможностей, предлагаемых жизнью, ему лучше проделать следующее: в конце каждой такой книги вкладывать в специальный кармашек несколько запечатанных конвертов разного цвета. На каждом отчетливым почерком написать: Традиционный счастливый конец; Традиционный несчастливый конец; Наполовину счастливый и наполовину несчастливый традиционный конец; «Бог из машины (Deus ex Machina); Произвольный модернистский конец; Конец конца мира, Конец, захватывающий дух; Конец, дарящий мечту; Глупый конец; Сюрреалистский конец и т.д. Таким образом, вы выбираете один (любой) конверт, а все остальные уничтожаете. Вот что я называю читательским выбором конца книги. Возможно, вы решите теперь, что я просто неразумно мыслящий окололитературный тип.

Что касается запинающегося писателя, то боюсь, что он перед вами. Это, возможно, потому, что я англичанин. Вы, надеюсь, догадались, что я англичанин… Я… я… Посмотрите вон на эту чайку. Я не заметил ее. Она летит за нами, не отставая, ждет крошек от бутербродов. Надеюсь, вы не сочтете меня невоспитанным, но я должен выйти на палубу: в баре душновато. Почему бы нам не встретиться на пароме, когда он будет возвращаться? Отходит ровно в два, в четверг. Я уверен, что буду чувствовать себя получше, чем сейчас. Ладно? Что? Нет, нет, вам не надо сопровождать меня на палубу. Боже сохрани! К тому же мне раньше надо зайти в туалет. Я не могу допустить, чтобы вы меня туда сопровождали и поглядывали на меня из соседней кабины.

Я прошу извинить меня, я не это хотел сказать, но два часа в баре на плывущем пароме… Да, напоследок совет. Сырная лавка на Гранд-Рю: не пожалеете. Владелец, кажется, Леру. Советую отведать Брийа-Саварен. В Англии его не найти, если сами с собой не привезете. В Англии его держат при слишком низкой температуре, напичкав разными химикалиями, чтобы подольше созревал, или что-то в этом роде. Это не тот случай, если вы любите сыр…


Как мы удерживаем в памяти прошлое? Как помним о других странах? Мы читаем, мы узнаем, мы расспрашиваем, мы запоминаем, мы скромны, а потом случайная деталь — и все сдвинуто с места. Все говорили, что Флобер был гигантом. Он возвышался над всеми, как могучий вождь галлов. А он был ростом всего шесть футов, он сам это нам сказал. Высокий, но не гигант, по сути, ниже меня, а я, бывая во Франции, никогда не чувствовал себя галльским вождем, возвышающимся над толпой.

Итак, Гюстав был шестифутовым гигантом, и мир слегка съежился, узнав об этом. Великаны не были столь высокими (стали ли от этого лилипуты еще меньше?). А толстяки — не казались ли они менее толстыми из-за того, что стали ниже ростом? Чтобы сохранить прежний вид, толстякам надо уменьшить живот; они казались еще более толстыми, отрастив прежние животы? В состоянии ли их костяк выдержать такой вес? Откуда нам знать эти мелкие и ничтожные детали? Мы, конечно, можем десятилетиями изучать архивы, но чаще всего нам хочется воздеть руки горе и воскликнуть, что история это всего лишь еще один литературный жанр, а прошлое — автобиографический роман, похожий на парламентский отчет.

У меня на стене висит небольшой акварельный этюд кисти Фредерика Пейна (родился в Ньюарке, Лестер, в 1831 году, работал в 1849 — 84 годы). Это вид на город Руан с кладбища церкви Бонсекур: мосты, шпили, излучина реки, словно убегающей от Круассе. Этюд был нарисован 4 мая 1856 года. Флобер закончил писать «Мадам Бовари» 30 апреля 1856 года; там, в Круассе, на стене есть место, куда я могу ткнуть пальцем и попасть меж двух полустертых неизвестных акварелей. Так близко и все же так далеко. Это и есть история — быстрыми движениями, любительски смело нарисованная акварель?

Я не уверен, что все помню из прошлого; мне просто интересно, были ли тогда толстяки еще толще. А сумасшедшие еще более буйными? В психиатрической больнице Руана был сумасшедший, некий Мирабо, он пользовался популярностью у врачей и студентов за особый талант: за чашку кофе он готов был совокупиться с любым мертвым женским телом, лежавшем на анатомическом столе. (Неужели чашка кофе может сделать сумасшедшего еще более сумасшедшим или, наоборот, отрезвить его?) Но однажды Мирабо струсил. Флобер писал, что он спасовал перед женским трупом без головы (отрезанной гильотиной). Наверное, сумасшедшему предложили за это две чашк