Попугай с семью языками — страница 10 из 71

Чтобы скоротать время, Га завязал беседу с монахами, которые при первых же его словах вытащили Библии и принялись ими обмахиваться.

— Вина в том, что случилось, — на этом монастыре! Вы не только служители духа, но и художники, а потому должны были построить идеальный Храм: не из мрамора, пластика и алюминия, а из экскрементов! Иисус явился в мир во плоти и крови, он пил, ел, обедал, ужинал и облегчался, как облегчались святой Иосиф, Мария Магдалина, дева Мария и апостолы. Божественные отбросы не исчезли! Продолговатые — или округлые? — эти сокровища до сих пор хранятся нетронутыми на земле Израиля. Вам следует пуститься на поиски реликвий, оставшихся от Сына: он прожил тридцать три года и ежедневно извергал из себя двести пятьдесят граммов, то есть в общей сложности, учитывая високосные годы, три тысячи тринадцать килограммов! Прибавьте к этому две тонны, оставшихся от каждого апостола, — я считаю с середины жизни, ведь они не родились святыми, и кал становится светозарным, лишь когда озаряется сердце, — умножьте это число на двенадцать, и выйдет двадцать четыре тонны. Еще четыре от девы Марии, тысяча триста от осла, который вез святое семейство. Получаем целый холм: тридцать шесть тысяч шестьсот килограммов! О благословенные монахи, возьмем этот грузовик, отправимся через реки, моря и пустыни в Святую Землю, дабы собрать божественные испражнения и возвести храм в форме какашки, где священники будут переодеты мухами!

У аббата схватило живот и, мучимый рвотными позывами, он раскрыл свой вороний клюв. Хумс повернул его голову затылком к себе и задал коварный вопрос:

— Разве не вы уверяли меня, что бенедиктинцы придерживаются вегетарианства, ваше преподобие?

Аббат, с полупереваренными остатками колбасы и яиц на бороде, раскрыл рот, откуда повеяло таким уксусным духом, что собеседник обратился в бегство. Брат Теолептус, чувствительный к резким запахам, позеленел и попытался скрыть это обстоятельство, уткнувшись в сто двадцать шестой псалом, но только лишь дошел до второй части третьего стиха — «награда от Него — плод чрева», как желудок его опорожнился.

Толин, уютно лежавший на груде мешков, понял, что ему отчего-то неудобно, сполз с тюков и обнаружил под ними целый ящик водки. Это вызвало всеобщие аплодисменты. Акк показал ему зернышко риса.

— Ты как та принцесса, которая ощущала горошину сквозь двадцать перин…

Пьянство возобновилось: вместе с солдатами-грибами, но без священников. Грузовик вплотную приблизился к сцене, где женщина в синем неутомимо продолжала руководить больными — так, что фон Хаммер давал газу, тормозил, снова газовал, едва не давя индейцев в перьях, делал зигзаги.

— Да это же Боли! Не может быть!

Он вспомнил ее: робкую, забитую, покорную. После первого аборта она без единого слова последовала за ним в жалкую клетушку на задворках ресторана. Как забыть ее взгляд смиренной жертвы, когда она пообещала больше не заводить детей! И все-таки, несмотря на все меры предосторожности, это случилось. Ей выскоблили все дочиста, но живот почему-то не уменьшился: остался ребенок-близнец! Когда он родился, мать положила его в таз с абрикосами. Пока Боли, лежа в постели, вышивала на своем подвенечном платье лес на морских волнах, фон Хаммер положил новорожденного на стол, чтобы отрезать пуповину. Но не рассчитал и отхватил ему руку, порезавшись сам. Тут его охватило буйное веселье, и он разделал собственного сына так, как разобрал бы автомобильный мотор. Он разложил все части по порядку: вот уши, вот глаза, нос, позвонки. Из двадцати пальцев сделал солнце. Боли встала, чтобы попросить прощения за очередные роды, увидела кровавые игрища фон Хаммера и согнулась, словно получила удар в живот. После чего собрала вещи и уехала, не глядя на него.

Фон Хаммер, не дожидаясь, пока Га и прочие хищники накинутся на добычу, резко затормозил, зашагал к подмосткам, выпячивая грудь и высоко поднимая колени. Затем принялся самым задушевным голосом изливать объяснения:

— Боли, ты бросила меня, даже не попыталась войти в мое положение! Клянусь священной свастикой, это был просто несчастный случай! Я хотел накрасить ребенка, приготовил костюмчик с помпончиками, крестик и ниточки, чтобы он плясал перед тобой, как марионетка! Но когда я отрезал пуповину, рука моя дрогнула…

Фон Хаммер начал свою речь метров за двести до Боли, с галантным видом расталкивая убогих, славших в ответ стоны и проклятия; но девушка расслышала только слово «рука» — и как раз руку немец, потный, хромающий, с больной селезенкой и набухшим членом, тяжело дыша, приложил ей к нижним губам, чтобы добиться молчания. Но его блицкриг был прерван ударом колена: фон Хаммер полетел прочь, ударившись спиной о доски. Рядом кружил какой-то жук.

— Не думай, что ты можешь давить мне на клитор, как раньше, чтобы я разрядилась двадцать раз! Я не сразу поняла, что это не ты меня ведешь, а я тебя толкаю! Ты не способен доставить меня, куда мне нужно, а только заставляешь кружиться на месте! Ты воспользовался моей наивностью! Ты хотел взять меня невскрытой!

Привлеченные пламенными словами Боли, остальные путники тоже поднялись на помост и расселись полукругом, слушая, как женщина выкрикивает накипевшее. Не было только Зума, который зачем-то пошел с солдатами: с трудом поддерживая его, чтобы он не упал на землю, ставшей благодаря водке бурным морем, те понемногу удалились от монахов. Зум обещал поиграть с ними в «слепую курочку». Не дожидаясь жеребьевки, он завязал себе глаза и, кудахча, выпятил зад, поскольку именно эту часть тела курочка подставляет петуху. Когда ягодицы его коснулись лобка одного из солдат, остальные поняли, в чем дело. Они уже готовились вонзить штыки в то место, которым птица высиживает яйца, когда примчался Хумс — спасать Зума:

— Мерзкое отродье! Разве не знаешь, что с властями не шутят? Отдай этим достойным защитникам отечества свои часы, золотую медаль, зажигалку и бумажник из крокодиловой кожи — пустой, но с серебряной монограммой. И это еще будет легкой расплатой за проявленное тобой неуважение.

После краткого спора солдаты разделили трофеи, не позволив Зуму вынуть из часов портрет тети. С последним глотком их раздражение сменилось желанием. Военные выплеснули его на двух штатских, норовя прижаться к ним, потереться, отряхнуть пыль с брюк, щекотали их кончиками усов:

— Мы же друзья-приятели! Давай обнимемся!

В конце концов, штатских затащили под помост. Хумс, ошеломленный не самим изнасилованием, а тем, с какой яростью эти двое защищали свою мужскую честь, замахал руками в направлении солдат:

— Важное послание от капитана!

Вдали блестело нечто — возможно, чье-то зеркало, еще не знающее о своей участи оптического телеграфа.

— Ты, пакостник, был бойскаутом? Телеграфируй!

Зум попытался составить послание:

— Всем сое. ди. не. ниям. точка. спать. пока. ка. пи. тан. не. про. снет. ся.

Словно от удара по голове, грибы повалились на землю и захрапели. Зум пожалел:

— Ах, почему с нами нет Ла Роситы! Он любил это делать именно со спящими! Помнишь историю с карабинером Моралесом?

(Каждые сутки, между полуночью и двумя часами, Ла Росита сочинял десять страниц своего романа «Черви земные, морские и небесные» и затем читал на десерт к обеду, который оплачивали члены Общества любителей полупариков, дабы насладиться вдохновенными строками, полезными к тому же для пищеварения. Несколько месяцев спустя, когда книга вышла в одном аргентинском издательстве, выяснилось, что это — точная, от начала до конца, копия «Степного волка» Гессе. Ночная тишина нарушалась только упорным стуком бабочки о стекло да резким скрежетом трамвая, полного пьяниц, с трудом одолевавшего встречный ветер. Три громких стука в дверь. Это означало, что зашел на огонек блюститель порядка, покинувший свою будку.

— Доброй ночи, сеньор. Зашел посмотреть, не перекусываете ли чем-нибудь.

— Нет, господин карабинер, но раз уж вы здесь, хотите кофе?

Как всегда, Ла Росита влил туда полстакана коньяка, положил шесть ложек сахара и снотворное.

— Да вы зеваете, командир. На всякий случай, приятных сновидений…

И сторож грузно повалился на желанный матрас. Ла Росита поставил в проигрыватель пластинку с благородными сентиментальными вальсами Равеля, задернул шторы, убедился, ткнув иголкой, что сон достаточно глубок, сдернул с полицейского брюки защитного цвета, грубые трусы и, облегчив себе задачу при помощи капли сгущенного молока, овладел представителем закона, стараясь не трясти его сильно, чтобы не разбудить. Здоровяк проспал два часа: это дало Ла Росите возможность повторить операцию. Во второй раз он возбудился даже больше, ибо опасность увеличилась и каждая ошибка могла стать смертельной. Рассчитав все с точностью до минуты, Ла Росита успел подтянуть несчастному брюки, раздвинуть шторы, выключить проигрыватель и сесть за пишущую машинку до того, как полицейский потянулся, поблагодарил за кофе и удалился с учтивым «до завтра, сеньор».)

Хумс и Зум вернулись на помост, чтобы послушать Боли, которая, поставив на место фон Хаммера, — тот снисходительно улыбался левым уголком губ, простив все этой еврейке с длинными волосами и короткой верностью, — рассказывала теперь, почему десять тысяч индейцев устроили карнавал и чего они ждут.

V. ОГНЕННОЕ КРЕЩЕНИЕ

Как же ты хочешь стать прозрачным, если у тебя нет тела?

«Черные сиськи» — одному нахалу в баре.

Когда Боли отрезала щупальца фон Хаммера, из углов ее спальни, обратившихся в бездонные трещины, поползли тени. Она решила отныне спать на свежем воздухе, на вершинах скал, где пространство беспредельно — а значит, породит беспредельность внутри нее самой. Она взяла с собой спальный мешок, синюю пижаму — и стала побираться, выпрашивая еду у туристов. Ее насиловали, однажды пришлось отдаться за банку чечевицы; ложась под мужчин, она клеймила себя похотливой сучкой, но при этом не теряла надежды: эти мучения были тьмой, из которой рождается свет. Как-то вечером, идя по деревне, она заметила целые семейства с озаренными лицами: сотворить такое могла только близость храма.