От гула пушек автомобиль задрожал, и беззубая Загорра очнулась. Пронизывающий холод заставил ее вспомнить все бессмертные женские образы, от Изиды до Венеры, не исключая Медузу Горгону. Тремя прыжками приблизилась она к склоненной фигуре того, кто посмел не выказать ей должного уважения, и с силой амазонки пнула его по яйцам, отчего генерал сначала встал в классическую позицию на четвереньках, а затем принял зародышевую позу.
— Свинья в погонах! Проглоти своих солдатиков, или я разобью тебе не только два жалких ореха! Давай, мышь в обличии петуха!
И, пользуясь временным бессилием противника, нанесла второй удар в то же место. Хлесткими пощечинами Загорра вывела его из оцепенения и, одной рукой ухватив за загривок, другой скормила ему гусара времен Первой республики.
Генерал Лебатон проникся к ней необъяснимым почтением, превратившись в трехлетнего ребенка. Пуская слюни, он попросил прощения у властной женщины и выполнил ее приказ с хныканьем и рвотой. Когда он, давясь, приступал к третьему солдатику, его повелительница, показав на гору трупов и разрушенный храм, прогремела:
— Смотри, что ты наделал, идиот! Убийство монахов — это стопроцентный международный скандал! Чили сравняют с землей! Мы еще поговорим об этом, а сейчас идем!
Лебатон поплелся за ней, как побитый пес, и они покатили в «роллс-ройсе» со скоростью в двести километров навстречу неизбежной расплате. Генерал обратился к бессмертному духу Наполеона: да поможет он переварить мушкетера, зуава и гусара.
В самом безопасном уголке монастыря аббат, окруженный монахами и приезжими, молился, стоя на коленях, защищаясь Библией от кусков серебра: раньше они служили материалом для крыши в стиле Гауди, а теперь, после пальбы, падали, норовя украсить собой чью-нибудь тонзуру.
— Христос, учитель наш, перед твоими святыми евангелиями клянусь, что если ты освободишь нас от этого испытания, я не сомкну глаз, пока не воздвигну в твою честь новый монастырь — из кирпича, камня, соломы и дерева. К мессе будет созывать простой колокол. Мы станем причащаться хлебом, приготовленным в глиняной печи из обычной деревенской муки. Вместо синих тюльпанов мы высадим мяту, лапагерию[16], маргаритки, полевые маки, больдо и мирт. Вместо григорианских песнопений будут звучать напевы под звуки арфы и гитары… Мы заставим всех монахов пройти интенсивный курс испанского и выучить наш язык за неделю.
Раздался пушечный выстрел, и половины помещения не стало. Абсида, однако, удержалась, прикрывая искалеченные тела, распластанные на полу. К счастью, никого не убило.
Послышался скрип шин: в облаке пыли перед монастырем затормозил «роллс-ройс», откуда вышел Лебатон с трехцветным знаменем в руках.
— Прекратить, мать вашу! Выйти из танков, дерьмо, или всех расстреляю! Что, обделались, недоноски?
И так как войско его, ослепленное жаждой крови, прекращать не собиралось, генерал затянул — фальшиво, но звучно — национальный гимн:
Небо чистой блестит синевою…
Загорра, вытянув руку в военном приветствии, присоединилась к нему:
Чистый воздух отраден нам всем.
Бенедиктинцы и члены Общества клубня оборванные и обожженные, поняв важность момента, встали из руин:
А луга с изумрудной травою.
Аламиро Марсиланьес и Эстрелья Диас Барум, празднуя сотый оргазм, выбрались из-под груды досок и, плечом к плечу, подхватили:
На цветущий похожи Эдем!
Слово «Эдем» эхом прокатилось над мертвыми телами, исчезнув в горах. Облака разошлись, выплыла полная луна. В этот светлый миг Энанита кое-как пробралась к алтарю, простерлась перед ним, раздвинула ноги, родила младенца, перегрызла зубами пуповину и протянула плачущего сына к звездному небу.
День зимнего солнцестояния закончился.
VII. «РАССКАЗЫ ВАМПИРА»
Зачем спрашивать «кто?», если вина безгранична?
Был полдень — но, несмотря на это, Зум рассуждал о сумерках. Он сидел перед цветком розы в позе полулотоса. (Позу лотоса он не практиковал уже лет десять: как уверял Хумс, когда-то прыгучий, как сверчок, Зум стал похож на кабана, а затем на бегемота.) Зум достал флакончик фиолетовых чернил, вставил перо в перламутровую ручку, открыл свой дневник и принялся заносить на бумагу то же стихотворение, что и прежде, с ничтожными отличиями: «О дочь заката, наклоненный стебель, готическая страсть, пчелиный храм…» Он раскрыл бутон, где угнездилась пчела, и. На этот раз насекомое не вырвалось, унося с собой секрет цветка, но продолжало высасывать сладкий сок! Вне себя от волнения, Зум окунул перо в чернила, покрутил его зачем-то несколько раз и с несокрушимым спокойствием, что приходит лишь по особым случаям, вывел: «чистое око». Он начал описание с важнейшей точки, божественного копья, предвестительного жезла, оконечности столба, на коем стоит Вселенная; перешел к шести лапкам, звезде Давида, королевской лилии, лучам Светила посвященных; спустился к брюшку, золотому куполу, священной горе, ковчегу Закона; поднялся к крыльям, ангельским орудиям, тайной материи сердца; и наконец, добрался до челюстей, спутав их с хоботком бабочки, — до трубы Страшного суда, отделяющей плотное от прозрачного, возносящей бесконечные мольбы к океану нектара, первой букве изначального алфавита. Он уже сам не понимал, что пишет. Стихотворение диктовали музы! Пчела села на лацкан его пиджака и застыла неподвижно, как орден. Пока невидимые всадницы, скача на пегасах, водили его рукой, Зум попытался объяснить поведение насекомого. Утром среди руин монастыря нашлось несколько бочек со святой водой из Рима, Зум зачерпнул ее, чтобы почистить свою шляпу. Возможно, пчелка уловила следы папского благословения. Весь пропитанный святостью, получивший крылатую медаль Зум, ожидая, пока высохнет перо, обвел взглядом долину.
Там подбирали трупы, укладывая их в грузовики. Цистерны на колесах поливали землю известью. Сотни солдат сооружали вокруг монастыря стену из бетонных блоков. На стене висел плакат, гласивший, что монастырь закрыт на реконструкцию.
В шесть утра прибыли три «кадиллака» в сопровождении дюжины мотоциклистов. Внутри сидели важные господа в английских костюмах, черных очках, шевровых перчатках и серых галстуках, — они все время повторяли «да» и заносили в блокноты то, что говорил один из них. Это были министры, а с ними — сам президент Геге Виуэла. Они побеседовали с Загоррой и аббатом, вызвали к себе Лебатона. Отдали распоряжения. Уехали. Дороги объявили закрытыми до тех пор, пока последние останки не будут увезены в мусоросжигающие печи. В прессе сообщили о землетрясении в Андах, жертв нет. Когда очистка местности завершится, поэты смогут вернуться домой.
Зум, чтобы убить время, решил прогуляться к холму. Чудесная пчела! Величайший триумф в его жизни! Теперь он заткнет рот Хумсу, и тот не сможет повторять «Как это ты видишь?» Он, Зум, вырвал у пчелы ее тайну! И запечатлел на бумаге!
Он достал дневник и обратился к невидимым звездам:
— Спасибо вам, мои покровительницы: я испытал приступ вдохновения и…
Пчела изо всей силы вонзила жало в нос поэту и, присев на страницы раскрытой тетради, что валялась в траве, стала ходить по фиолетовым буковкам, туда-сюда, вверх-вниз, поворачиваясь, пытаясь взлететь, и наконец, после судорожной агонии испустила дух, зачеркнув таким образом стихотворение.
Зум зарыдал, не из-за вспухшего носа, а из-за крушения надежд, уверенный, что никогда не сможет подняться на высоту своего главного творения. Ему, как и Моисею, показали издалека землю обетованную, — но войти не позволили.
Он растоптал розу и побрел обратно. Со смертью пчелы умерло Слово.
Спецбригады прочесывали горы, не встречая ни одного крестьянина. Местность выглядела, как после чумы. На полях — ни души. Из печей доносился запах свежего хлеба. Лаяли собаки. Генерал Лебатон, сняв ботинки, засучив брюки до колен, прятался ото всех за картиной брата Теолептуса и напрягался изо всех сил, корчась от боли, пока из него не вышли гусар, мушкетер и зуав. Он щелкнул языком, жалея самого себя, и прикрыл образовавшуюся кучку обломками кафельной плитки. Президент, конечно, не смог разобраться во всех этих историях с чудесами, коллективным безумием и арауканскими богами и списал все на происки коммунистов. Поэты, свободные от подозрений — их невиновность удостоверила госпожа Загорра, — после ухода войск направились в свою академию. Министр труда собрал безработных со всей страны, чтобы те заняли место исчезнувших жителей. Жизнь фон Хаммера все еще находилась в опасности: ему следовало ампутировать ногу, и как можно скорее. Но везти его в больницу означало демонстрировать всем огнестрельные ранения, слетелись бы журналисты, честь армии оказалась бы запятнана, а слова высшего должностного лица — поставлены под сомнение. Лебатон пожал плечами. Случилось нечто из ряда вон выходящее. После того как Загорра задала ему трепку, он не переставал думать о ней, несмотря на морщинистое лицо и осиротевшие десны сеньоры. Среди кухонной утвари блестели весы. Генерал мысленно положил на одну чашку все свое воинство, а на другую — даму, завоевавшую его сердце. Чашки покачались, пришли в равновесие и начали медленно склоняться в пользу Загорры. Сорок лет безупречной службы коту под хвост. Лебатон затянул потуже ремень и, превозмогая боль в животе, бросил:
— Если женщина стоит больше, чем стадо быков, будем покупать не кнут, а гребенку!
Уже было три часа дня, а солдаты все не уходили. Принесли свиных колбасок, ветчины, говядины, однако никто не мог взять в рот даже кусочка мяса. Фон Хаммер со взглядом, отуманенным сорокаградусной лихорадкой, просил вызвать врача.
Лаурель, с гноящимся глазом, отвергал все заботы Боли, не выпускавшей из рук лохани. Он искал убежища в снах, но напрасно, ибо ему, по наущению Ла Роситы, снились одни только гомосексуальные оргии.