Генерал Лебатон — «Сеньор Моралес» — глава труппы, в смокинге, галстуке-бабочке, накрахмаленной сорочке, крагах и лакированных туфлях, вмешался:
— По-моему, каждый сидит там, где заслуживает. Мы сами виноваты в том, что с нами происходит.
Ла Росита прорычал:
— Во имя вашего любимого порока, сделайте что-нибудь!
— Не так-то легко сделать что-нибудь, — заметил Акк, «Салат-латук», делая неясные жесты под зеленым брезентом. — Состояние моего духа и финансов нельзя назвать блестящим. По какому праву буду я помогать другим, если пока не смог помочь себе?
Толин, «Священный кот», окруженный кенарами, возбужденно замахал руками в боксерских перчатках с огромными когтями:
— Не верю! Разве Тони Раввинчик и правда в опасности? А может, он уперся ногами в ванну и хочет ухватиться за чью-нибудь руку, чтобы втащить его в ядовитую воду.
В спор вступило «Святое семейство». Энанита, одетая Девой Марией, ходила с тремя кинжалами в груди и с раздавленной змеей на каблуке. Ла Кабра, Иосиф, в тунике, отпустил длинную гриву и потрясал плотничьими орудиями из тряпок. Кристобаль Колон, с париком и фальшивой бородкой, в терновом венце из резины, выглядел карликовым Христом.
— Сын мой, смири гордыню. Довольно этих буйных телодвижений. Лучше помолись. Если небеса призывают тебя, преклони колена и готовься к смерти, — посоветовала Дева, выпустив из пронзенной груди трехметровую струю крови.
Святой Иосиф благословил паяцев, публику, ванну, опилки, все предметы вокруг себя, а когда они закончились, благословил собственное благословение.
Ла Росита, глотая воду, замолчал с выражением блаженства на лице, словно он купался в одной из райских рек… Такая перемена встревожила клоунов, и представление началось по новой, только теперь все, прибегая к разнообразным и взаимоисключающим доводам, умоляли Ла Роситу попросить о помощи. Ведь не хочет же он лишить их жизнь смысла! Они собрались здесь, чтобы спасти его и ни для чего больше! Если убрать проблему, то кем станут те, кто предлагает решение проблем? Им нужен утопающий — в нем суть этого номера, цирка, Вселенной в целом. Иначе мироздание лишится своей оси. Дав себя убедить, Ла Росита с гордым видом возобновил свои просьбы. Паяцы столпились возле него и снова заговорили, не протягивая спасительной руки.
Для трех зрителей это было уже слишком. Двое покинули цирк, пригнувшись, чтобы не сильно обижать актеров, а третий захрапел во всю мочь. Боли, «Одинокий хобот» — нож, воткнутый в кровоточащий конец слоновьей гордости, говорил о ее насильственном отторжении от тела, — красным и белым изобразила на лице спящего, стараясь не разбудить его, растянутый в улыбке рот.
Черный Пьеро, расталкивая товарищей, пробился к «Салату» и с криком «Последний привет от дона Жабы!» разрезал ему щеку. По ткани стало расплываться кровавое пятно. Акк, не говоря ни слова, опустил голову так, что вся кровь скапливалась у него на груди. Паяцы, стоя неподвижно, тихо приветствовали рукоплесканиями каждую новую каплю. Установился ритм, поначалу тягучий и печальный, затем все более бодрый. Растущее пятно словно загипнотизировало всех. Хумс, сжимая в руке фарфоровый осколок, молча рыдал. Взволнованные актеры, наблюдая за вытекающей кровью, ожидали чуда, подобного тому, о котором вполголоса поведал переставший плескаться Ла Росита: «Когда в Багдаде умертвили святого шейха Мансура Халаджа, капли крови, падая на землю, сложились в слово „Аллах“!» Если Акк — настоящий писатель, то жизнетворная влага образует некое слово — ключ к его творчеству.
Точно облако, постоянно меняющее форму под воздействием ветра, гранатовое пятно никак не могло определиться со своими очертаниями: из сердца оно сделалось полипом, потом зародышем, шляпой, чертом, тараканом, пока наконец не стало обычным уродливым пятном, лишенным всякого изящества, в котором самое разнузданное воображение не усмотрело бы никакого символа.
Никто не знал, что сказать. Проявить сочувствие к романисту означало бередить еще свежую рану. Акк поднял голову, приложил к ране платок и нарушил молчание, заговорив преувеличенно мягким тоном:
— Комедия окончена. Утомленный паяц возвращается в постель — на свой трон, где будет рукоплескать сам себе. Наше путешествие бессмысленно.
Черная собака издала ликующее «Да!», только сгустившее и без того мрачную атмосферу. Все побрели к телегам, и в первый раз с тех пор, как покинули Сантьяго, сбросили свои цирковые наряды.
Они верили, что жизнь их отныне станет бесконечным круговоротом, но в этот вечер, Бог знает почему, поняли, что цирк не может быть самоцелью, что они кружат вокруг ванны с утопающим, ни живые, ни мертвые, спасаясь от неподвижной Луны, как черный Пьеро. Им не хватало звезды, чтобы стать волхвами. В их пустыне не раздавалось вопиющего гласа.
Деметрио, обмазанный глиной, снова переоделся, став прорицателем Ассис Намуром, и вывел на своем костюме, напротив сердца, два слова: «НЕ ВЕДАЮ». Затем плюнул в морду собаке, одетой в подвенечное платье, свернулся калачиком — весь мир был пронизан холодом в эту ночь — и заснул, надеясь, что навсегда.
Запах рыбы извращенно, однако удачно сочетался со стуком колес: эти окружности, вертевшиеся в пустоте, были зловонными демонами, проникавшими в ноздри, в уши, загрязняя разум. Как алкоголик, ожидая с рассвета первого глотка, приходит в бар сразу после открытия и выпивает его, — так Виньяс дрожащими руками порылся в кармане рубашки и вынул под громкое сердцебиение листок папиросной бумаги: то было стихотворение, оправдывавшее его как поэта, верный спасательный круг. Виньяс толкнул хромого Вальдивио — тот храпел в такт колесам — и развернул листок. Невольно ерзая на деревянном полу, награждавшем ягодицы многочисленными занозами, восхищаясь изяществом своего любимого шрифта «Бодони», дон Непомусено прочел посреди адской тряски свою «Оду к оде». Внезапный порыв ветра ворвался из отверстия в полу, вырвал листок из рук и унес его вдаль, в темноту, откуда доносилась жуткая вонь.
Потерять свой талисман означало для Непомусено Виньяса предать саму Поэзию. Он стал пробираться по вагону, увидев китовую морду, от неожиданности споткнулся и был погребен под лавиной рыб. Потом Виньяс долго вылезал из-под завала, стонал, охал, кашлял, взывал к пророку Ионе, — и наконец его пальцы коснулись тончайшего листка. Ода! Бессмертная ода! Невидимая бабочка!
Вальдивия между тем плаксиво бормотал во сне птичьим голосом:
— Да, папа, я твой попугайчик, твой попугайчик…
Поэт поцеловал клочок бумаги, стряхнул с себя рыбьи чешуйки и обследовал листок при свете спички. О ужас! Это были не стихи! Какой-то мошенник завернул лосося в страницу из Библии, чтобы забрать рыбу к себе домой! Двадцать восьмая глава пророка Исаии, загадочные слова: «Савласав, савласав, кавлакав, кавлакав, зеер шам, зеер шам». До чего же злая шутка!.. Ода исчезла, а вместо нее Господь послал ему тарабарщину, похожую на стук колес.
— Подъем, товарищ! Враг наступает! Святая Поэзия в опасности!
Вальдивия смиренно принял пинок, потягиваясь, — пальцы его рук были похожи на птичьи когти.
— Да, папа, попугайчик дает лапку.
Окончательно разбудил его удар холодным угрем по лицу. — Что такое, учитель? Полиция?
— Нет, дьявол собственной персоной! Не задавай вопросов. Мне нужна помощь, а не долгие разговоры. Держи спичку, а когда она догорит, зажжешь другую…
Хромец последовал за Виньясом к куче рыб, и дон Непомусено с нечеловеческой яростью стал рыться среди трупов морских обитателей. К его удивлению, чем глубже он зарывался в зловонную массу, тем слабее становилась вонь. В дальних областях его памяти зажегся огонек и стал понемногу приближаться, высвечивая какой-то образ; Виньяс узнал свою мать в накрахмаленной одежде. Толстая — поперек себя шире, — белокожая, стыдливая, она показывала только лицо и руки, пряча остальное при помощи высоких воротников и шерстяных чулок. Женщина эта жила ради других. У нее была целая коллекция фартуков — каждый день повязывался новый. Каждое утро она тщательно мыла лицо и руки; прочие участки тела оставались немытыми, поскольку были скрыты от чужих глаз. Так, год за годом, она не принимала ванну, не меняла панталон, лифчиков и нижних юбок. Запах, исходивший от нее при малейшем движении, был примерно таким же, что и в этом вагоне. Ну да, ведь его друзья так и прозвали мать: «Китиха». Виньяс искоса взглянул на своего соратника, опасаясь, как бы столь неаппетитный образ не передался ему при помощи телепатии. Но воспоминания удалось подавить, откашлявшись и пообещав самому себе, что.
что в один прекрасный день он напишет стихотворную сагу о Моби Дике правильным пятисложником. А ты знаешь, Вальдивия, что Уолт Дисней был посвященным? Пиноккио, с ослиными ушами и хвостом, став из безжизненной куклы умным животным, погружается в китовое чрево Космической матери и обретает все, что давно искал: Вселенского Отца, Джепетто[22], геометра, Божественного Архитектора. И когда он прикасается наконец к своему создателю, растворяется в нем, становится Человеком с большой буквы, он принужден очистить материю посредством огня.
Пока Виньяс бредил, не переставая копаться в куче рыбьей плоти, Вальдивия, задремав, перестал следить за спичкой. Возник пожар, что подвигло Виньяса бредить еще сильнее.
— Видишь, хромоногий? Вот подтверждение! Когда поэт говорит об огне, разгорается пожар!
— Конечно, дон Непо. Но когда рисовальщик вывесок кричит: «Спасайся кто может!», надо уносить ноги…
— Я не могу, ведь моя ода.
— Напишете другую, учитель. «Оду к оде к оде».
— Нет! Она — символ, а утрата символов означает разлад, конец пути, вечную ночь!..
Вдруг Вальдивия безо всякой причины обратился к наставнику на «ты»:
— Хватит, засранец! Если не спрыгнем с поезда, окажемся в дерьме!
— Что это за слова, господин секретарь?
— Уже не слова!
И он залепил председателю Поэтического общества прямо в челюсть, вырубив его. Пробивая себе путь через огонь и клубы дыма, Вальдивия дотащил тело поэта до двери — та, к счастью, оказалась открытой. Пейзаж снаруж